стоге сена? Мое вино все как есть хвалят». (Ах, мадам Жюпиль, мадам Жюпиль!) А он мне и говорит: «Я про того капрала, которого зовут или звали Шандивер». Тут я как закричу: «Как так звали! Да неужто он помер?» — И, честно вам скажу, даже слеза меня прошибла. А он отвечает: «Нет, мол, не помер, и вот вам лучшее тому доказательство, скоро он самолично явится сюда, к вам, и будет спрашивать, нет ли ему писем. Тогда вы должны ему сказать что, ежели он ждет письма от... — Постойте-ка, я записала имя на бумажке и сунула ее в бокал... вот она... — от мисс Флоры Гилкрист, так пускай ждет в Париже, покуда его доброжелатель не сумеет передать ему письмо в собственные руки. А ежели он станет вас про меня расспрашивать, скажите, мол, я приходил от... — Постойте-ка, я и это имя записала... да, вот оно... — от мистера Роумена».
— Черт побери все эти предосторожности! — вскричал я. — А какой с виду этот человек?
— Степенный такой мужчина, волосы темные, и обхождение вежливое. Похоже, управляющий либо дворецкий, а то и помощник нотариуса; одет эдак просто, весь в черном.
— И хорошо он говорил по-французски?
— Куда уж лучше!
— А больше он не приходил?
— Как же, приходил, всего только позавчера и, видать, разогорчился, что вы еще не приезжали. Я спросила, может, он хочет еще что вам передать, а он сперва сказал — нет, а потом говорит: передайте, мол, на севере все идет хорошо, только пускай из Парижа никуда не уезжает, покуда мы с ним не свидимся.
Вы, верно, догадываетесь, как я клял мистера Роумена за его чрезмерную осторожность. Если на севере все идет хорошо, с какой же стати он не передает мне письмо Флоры? Да и вообще, раз я в Париже, как оно мне может повредить? Я уж готов был махнуть рукою на всякое благоразумие и немедля ринуться в Кале. Однако же распоряжение адвоката было ясно и недвусмысленно, и на то, без сомнения, имелась своя причина, хотя и изъяснялся он, по своему излюбленному обычаю, загадками. Да и посланный его мог воротиться в любой час.
Вот почему, хоть это было мне сильно не по душе, я почел за благо остановиться у мадам Жюпиль и запастись терпением. Вы, верно, скажете, что не так уж трудно было убить время в Париже в те дни — между тридцать первым марта и пятым апреля тысяча восемьсот четырнадцатого года. Вступление в столицу союзников, неслыханное предательство Мармонта, отречение императора; на улицах повсюду казаки, редакции газет под началом новых редакторов гудят, как ульи, и с утра до ночи сообщают парижанам самые противоречивые сенсации; в каждом кафе новые слухи, на каждом углу драки или скандалы; нескончаемый поток манифестов, плакатов, афиш, карикатур, листовок с оскорбительными стишками... Все это доносилось до меня будто сквозь сон, и долгими часами я бродил по улицам, поглощенный лишь своими чаяниями и недоумениями. Пожалуй, то было не просто себялюбие, скорее глубокое отвращение заставляло меня в те дни чувствовать себя чужим в своей стране. Если этот Париж — действительность, тогда сам я лишь призрак, пришелец из другого мира, тогда и Франция — та Франция, за которую я сражался, а родители мои взошли на эшафот, — тоже только призрак, страна, что никогда и не существовала, а патриотизм наш — лишь тень бесплотной тени. Не судите меня слишком сурово, если за пять дней беспокойных, бесцельных скитаний я перешел мост, ведущий из страны, где у меня не осталось ни родных, ни друзей, а одно лишь бесплодное прошлое, в страну, где, по крайности, одна живая душа нуждалась в моей любви и преданности.
На шестой день — то было пятое апреля — терпение мое лопнуло. В ресторане за бутылкой «Божоле» и завтраком я наконец решился, прямиком отправился к себе на квартиру, попросил у мадам Жюпиль чернила, перо, бумагу и уселся за стол, чтобы известить мистера Роумена, что к худу ли, к добру ли, но через сутки после получения сего письма я буду у него в Лондоне.
Не успел я дописать первую фразу, как в дверь постучали, и мадам Жюпиль объявила, что меня желают видеть два господина.
Сердце мое заколотилось.
— Пусть войдут, — отвечал я, откладывая в сторону перо. И через мгновение в дверях появился... мой кузен Ален!
Он был один. Взгляд его скользнул по моему лицу, перешел на письмо, и он понимающе усмехнулся, подошел ближе, положил шляпу на стол подле письма, снял перчатки, подул в них и тоже положил на стол.
— Кузен, — начал он, — время от времени вы проявляете редкостное проворство, а впрочем, охотиться за вами проще простого.
Я поднялся.
— Сколько я понимаю, у вас ко мне неотложное дело, ежели в разгар бурной политической деятельности вы не пожалели трудов, разыскивая меня. Но соблаговолите изъясниться кратко.
— Никакого труда это не составило, — любезно возразил Ален. — Я с самого начала знал, что вы здесь. По правде сказать, я ожидал вас сюда еще ранее, чем вы прибыли, и посылал своего слугу Поля с известием для вас.
— С известием?
— Да, разумеется, — касательно письма от la belle Flora.[73] Вы его получили? Я имею в виду известие.
— Так это был не...
— Нет, натурально, то был не мистер Роумен, которому вы... — он вновь кинул взгляд на письмо, — ...от которого вы, как я вижу, письменно требуете объяснений. И поскольку вы уже готовы спросить, как мне удалось проследить ваш путь сюда, в эту мерзкую дыру, позвольте вам сообщить, что дважды два четыре и что, когда полиция идет по следу преступника, она не преминет вскрывать его корреспонденцию.
Я стиснул спинку стула внезапно задрожавшей рукой, но сумел совладать с собою настолько, что голос мой был тверд, когда я ответил:
— Два слова, мсье виконт, прежде, нежели я доставлю себе удовольствие вышвырнуть вас в окно. Вы на пять дней задержали меня в Париже и добились этого, по вашему собственному признанию, при помощи самой обыкновенной лжи. Превосходно. Быть может, вы будете столь любезны и завершите сие любопытное саморазоблачение, объяснивши мне, для чего вам это понадобилось?
— С превеликим удовольствием. Пять дней назад мои планы были еще не совсем ясны, недоставало одной мелочи, только и всего. Теперь и эта мелочь у меня в руках.
Он придвинул себе стул, подсел к столу и вынул из нагрудного кармана сложенный лист бумаги.
— Возможно, вы еще не знаете, что наш дядюшка — наш горько оплакиваемый дядюшка, если угодно, — вот уже три недели как скончался.
— Упокой, господи, его душу!
— С вашего разрешения, я не присоединюсь к этой благочестивой надежде.
На миг Ален запнулся, потом злоба все же одержала в нем верх, и он оскорбил память дядюшки непристойной бранью, лишний раз обнажив ничтожество своей души. Затем, спохватившись, продолжал:
— Мне нет нужды напоминать вам некую сцену (на мой вкус, чересчур театральную), которую его поверенный разыграл у его смертного одра; нет нужды также повторять суть его завещания. Но, быть может, вы забыли, что я тогда же честно предупредил Роумена о своих намерениях. Я обещал возбудить дело о незаконном давлении на умирающего и предупредил, что у меня есть тому свидетели. С тех пор у меня их даже прибавилось, но, признаюсь, доказательства мои станут еще весомей после того, как вы любезно подпишете бумагу, которую я имею честь вам предъявить. — И он швырнул мне ее через стол.
Я взял бумагу и развернул ее. Она гласила:
«Я, виконт Энн де Керуаль де Сент-Ив, прежде служивший в армии Бонапарта под именем Шандивер и позднее под тем же именем заключенный в качестве военнопленного в Эдинбургский замок, настоящим удостоверяю, что я не был знаком с моим дядюшкой графом де Керуалем де Сент-Ивом, ничего от него не ожидал и не был им признан как племянник до той поры, пока меня не разыскал в Эдинбургском замке мистер Дэниел Роумен, который снабдил меня деньгами, чтобы устроить мой побег из замка, потом тайно меня оттуда похитил ночью и увез в Эмершем. Далее, я никогда в глаза не видал своего дядюшки как до