в город по подозрению в шаманстве. Олбутские якуты выли, провожая шамана. Он был их собственный поселковый шаман. Когда-то безродный сирота, о чем говорило его прозвище Хумулан — «иждивенец», — он постепенно занял положение советчика, знахаря, врача.
— Зачем забираешь наше счастье, — укоряли попа якуты, — мало тебе своего?
Они предложили ему выкуп за Савку, припрягли к его санкам двух молодых коньков, жеребца и кобылку. Поп коней взял, даже благословил (плодиться будут) и по обычаю оставил их тут же на Олбуте у старосты в стаде. А Савку все же взял с собой.
Савка ничего не сказал, остался в городе, выписал жену и детей и, разумеется, бубен и шаманский калган и рогато-оленную шапку, и стал продолжать свою практику. Он словно повысился в чине и значения. Из шамана поселкового стал кудесником общеулусным, даже общеколымским.
«Якутский протопоп!» — называли его русские. Они охотно лечились у Савкиных чертей, при звуках тяжелого бубна, под бряканье железной бахромы, когда Савка плясал у огня в кафтане и рогах, и даже протопоп настоящий, православный иерей, тот же самый отец Алексей Краснов, в январе занедужив, после доктора послал и за Савкой и попросил его отслужить ему «молебен по-черному».
Правду говорили якуты, что отец Алексей отнял у них Савку для собственного счастья.
Савка, однако, попов ненавидел, и церкви, и иконы. Скорее, пожалуй, как соперников. И теперь он зачуял новое и пошел в открытую. Сам он на площадь не вышел, был он стар и к тому же слегка параличен. Но его старший внук, парень разбитной и веселый, водивший знакомство с Викешиной командой, как только затрещали балалайки, утащил у деда его музыку и вытащил на улицу.
Пир шел на весь мир. Все люди были тут, даже больные и расслабленные. Одну старуху принесли на ковре и положили у костра. Костер горел широко и ярко, на длинных жердях висело десятка полтора огромнейших чайников. Сума с табаком зияла-распахнутым устьем. Все трубки дымились, пожалуй, штук пятьсот. Табачное сизое облако клубилось до церкви и кладбища. Здесь любящие дети курили на могилках, «накуривали» покойников, стараясь и им уделить частицу от общего праздника.
Но центром всеобщего внимания была, разумеется, «жидкая». Ведро спирту влили в большую сорокаведерную бочку, на кованых обручах, и дополнили водой, правда, не доверху, а всего ведер пять — чтоб хватило на всех. Вышла и вправду «жидкая» — градусов 15—18, но это было не важно. Пьянка на севере не только техническое действие по формуле: «перегоняю водку из бутылки в глотку», — а скорее внушение. Пьют (если есть) неразведенный спирт и даже не пьянеют. Но могут пить простые ополоски и тут же захмелеть. Притом же захмелеть, зашататься и даже упасть считается шиком и светскою грацией. Иной и не хмелен ничуть, а качается нарочно: глядите, как я накачался. По улице выводит кренделя и сам собою любуется больше людей.
У бочки стоял виночерпием маленький Пака. Бочка была повыше его самого, но он взобрался на пень и царил над толпой, как волшебник или гном. В руке у него был железный уполовник с длиннейшей ручкой, каким снимают пену при выварке жиру. Жир варят в челноках раскаленными камнями и камни подхватывают из костра все тем же уполовником. Оттого ручка должна быть длинная. Пака запускал свою длинную цедилку в глубину и потом подносил ее жаждущим прямо ко рту. Они были, как дети, а он раздавал им лекарство волшебною ложкой.
На лужайке плясали в кругу, не видно было, кто. Только тренькала и пилила музыка. Зрители хлопали в ладоши и пели:
XI
Увидев столь бесшабашный разгул, Митька рассвирепел сразу до беспамятства. На него иногда находили такие припадки. Тогда он бросался на обидчика с ножом, с топором. Люди говорили, что так на него напущено. Разговорить его умела только Мотька очелинка, которою в другое время он помыкал, как рабынею. Припадки у Митьки были редкие, раз в два года. Революция, однако, еще более редкий припадок. Она случается однажды в столетие. Естественно, что одна редкость вызвала другую.
— Так вы бунтовать! — крикнул Митька яростно на всю площадь. — Я вас научу!
Он вытащил шашку из ножен и стал наступать на Паку с его бочкой, черпалкой и другими атрибутами.
Публика в ужасе шарахнулась. Митька был похож на старого исправника, не того, убежавшего недавно, а другого, что был перед ним и умер на Колыме от удара. Тот был во хмелю буен и в летнее время, бывало, напьется и бегает по городу с шашкой наголо, сам тоже совершенно голый.
Даже Пака, бесстрашный обличитель исправников, на этот раз струхнул, соскочил с пня и уронил уполовник в бочку. Не зная, куда деться, Пака спрятался за бочку и выглядывал оттуда, словно они собирались играть в пятнашки или жмурки.
Митька шел вперед, а люди бежали с дороги. Только остался один Викеша Русак.
Он стоял и присматривал за сумой с табаком. В руке у него был деревянный бичик с костяным наконечником, каким погоняют оленей. Аленка подошла, запустила руку в суму. Викеша ждал. Она порылась в табаке, отщипнула от папуши сверток прессованных листков и вытащила вон.
Была она повязана алым платочком из «макаризированных» запасов. В толпе повсюду мелькали алые головы, как крупные дикие маки.
Аленка потащила табак.
— Брось! — сказал Викеша и легонько ударил ее бичиком по пальцам. Сверток упал обратно.
— Растаскивать нету закона! — сурово объяснил Викеша. — Здесь раскуривайте.
— Да я бабушке, — попросила Аленка.
— Которой такой? Все бабушки тоже пришли.
— Такой, старенькой! — тянула Аленка. — Твоей бабке Натахе! — выпалила она и стрекнула от сумы.
Натаха, действительно, одна из немногих не явилась на пир. За несколько лет Натаха совсем одряхлела, согнулась в три погибели, не ела, не пила а все бормотала что-то невразумительное.
Викеша помолчал.
— Пускай и Натаха придет, — сказал он решительно. — Такой день, пускай до последнего идут.
В это время стал подходить Митька с его сверкающей шашкой.
— Ты чего? — сказал он негромко и зловеще, подходя к мальчику вплотную. Он понимал, что весь этот праздник прежде всего Викешина затея.
— А ты чего? — отозвался Викеша, ничуть не отклоняя головы.
— Вот это у меня! — Митька взмахнул своим полицейским сверкающим мечом.
— А это у меня! — Викеша взмахнул своим тоненьким гибким бичом.
Оружие было не равное, да и Митькиной силы хватило бы на троих недопесков. Но Викеша надеялся на ловкость и внимательно следил за острым концом полицейского вертела Митьки.
Эта нелепая сцена окончилась бы кровопролитием, но явилась нежданная выручка. Мягкая широкая рука легла сзади на Митькино плечо, стараясь повернуть его. Митька и сам повернулся, как уколотый. Увесистое женское тело качнулось вперед, прямо в его объятия. Он бросил шашку на землю, чтоб не поранить его. Это была Мотька, в полной нагрузке, пьяная и даже мокрая. Вот она куда выбралась до свету с мягкой исправничьей постели. Митька заметил это поутру, но впопыхах совсем забыл. Мотька обхватила Митьку за плечи и расцеловала его в щеки и губы при воем честном народе.
— Митя, любовушка, — икала она, — орел сизокрылой. Праздник у нас, раз в год стервам праздник!