XXVII
Маленькая черная фигурка движется в яркости снега через тундру, такая одинокая, затерянная в безбрежной ширине. Это Аленка возвращается из страшного плена, в последнее убежище, в поселок на Чукочьей виске.
Варвара Алексеевна просто столкнула ее с крыльца, как собаку, как гадину, и еще изругала ее грубыми мужскими словами:
— Пошла к такой матери!
Аленка отряхнулась и пошла. Собак ей не вернули, не дали куска на дорогу, да она и не просила. За последний кусок дорого она заплатила батюшке свекру, полковнику Викентию Авилову.
Шагает Аленка вперед без лыж, без посоха. Остеклевший убой не садится под ней, с пригорка на пригорок скользит она привычными ногами.
Двоится у Аленки в уме. Два у ней Викентия Авилова. Свекор и муж. Или оба ей мужья. У обоих побывала. И такие похожие, глазастые, тяжелые, такой самый запашок. Пить хочется Аленке. Она падает на землю и лижет холодный убой, как собака. Припадает к последней струе и глотает холодную воду. Потом поднимается и двигается дальше.
Через тундру шагает Аленка, убегает от отряда и не знает куда. Была в Черноусовой, а уходит на Чукочью. А в какой стороне Чукочья? Безжалостное солнце светит ей прямо в лицо. И жмурится Аленка, глаза ее слепнут, красные, желтые круги бегут перед ней, словно тоже убегают через тундру.
Отчего солнце ей бьет в глаза? Давно она идет. Полдня. А может, три дня, неделю, месяц. И было так, что солнце светило ей сзади. А, может, она возвращается назад на Черноусову? Запуталась Аленка.
Не зная, куда ей итти, Аленка садится на пригорок и плачет горючими слезами, как заблудившийся ребенок. Страшно на тундре, как в темном лесу. Куда ни повернется, уже ей повсюду чудится мужчина, высокий, глазастый, и тянет к ней длинные руки. Куда ей спастись? В землю зарыться? Но стеклянистый наст не прорубишь топором, а у ней только слабые ногти. Этими ногтями царапала Аленка волосатую грудь Викентия Авилова. Которого? Первого? Второго? Она хорошенько не помнит. Царапала Аленка, но ничего не процарапала.
Сидит на пригорке Аленка, закрывает от солнца лицо и плачет горючими слезами. А солнце ведь вовсе не злое. Оно глядит на нее пристально своим пламенным оком. Жалко даже солнцу обиженную девочку. Затягивается дымом сияющий глаз, тускнеет печальная тундра. Темнеет улыбчатое небо. Гляди, и заплачет заодно на голову Аленки холодными весенними слезами.
Легче глазам. Аленка озирается кругам. И видит далеко на тундре, — движется, мелькает черная вертлявая полоска. Ведь это собачья упряжка. Недавно, вчера или раньше, Аленка и сама изгибалась но тундре с таким подвижным червячком.
Кто же это едет? Погоня. Хватился тот страшный мохнатый, догонит, вернет! Опять будет душить, теребить, как рысь куропатку, растреплет, сожжет.
Очертя голову, задыхаясь, убегает Аленка через тундру, спасаясь от погони. Так быстро бежит, что даже наезжающий собачник все время отстает и не может догнать. Вот поровнялся, наконец. Пролаяли собаки. Погонщик на ходу вскакивает, хватает беглянку и бросает на нарту.
— Подь, подь!
Поймали Аленку. Высокая фигура, знакомый запашок, и голос все тот же, знакомый, страшный голос приезжего дьявола:
— Аленка, уймись!
— Уйди! — визжит Аленка не своим голосом. — Боюсь!
Она соскакивает с нарты и бросается в сторону и падает, ползет по снегу, по убою, как подбитая синявка[51]. Викеша хватает Аленку и бросает на нарту назад.
— Боюсь! Уйди!
Но зная, как унять ее, он связывает Аленку, увязывает ее на нарту, как кладь, и во весь опор, как ветер, несется через тундру.
Безумная. Аленка. Ведь это не погоня, а выручка. Не Викентий, а Викеша.
Пониже Черноусовой, на заимке Коретовой, он взял собак и перелетел через тундру в свое вольное гнездо. И тут он узнал, что Аленка не послушала и поехала вдогонку. И сам не послушал никого, не остался ни минуты, только собак переменил, полетел выручать свою непослушную, упрямую, любимую жальчиночку.
Приехал, нашел, захватил. Bo-время поспел, или, может быть, поздно.
Летит через тундру упряжка. Аленка от ужаса бредит:
— Какие вы похожие, бог с вами! — шепчет она удивленно. — Такой самый запашок!
Викеша прислушивается, не может понять: — «Невестка твоя, молодчика Викеши любимая кровинка».
— Батюшка свекор, отпусти меня! — просит Аленка и вскрикивает страшным другим придушенным голосом: — Пусти!
И теперь понимает Викеша и не может понять. Верит и не верит. Бывает ли такое на земле? Хуже людоеда полковник Авилов. Мать съел, утопил на море за нерпями, а теперь и вторую, невестку, сыновную любу, измял, надругался, загрязнил, как черная злая зараза.
Загрязнил — не беда. Море не грязнится, ежели пес полакает. А то вот беда, что Аленка в огневице, мечется, кричит, как когда-то металась и Дука.
А Аленка утихает и спрашивает странным ликующим тоном:
— А Викеша-то ушел? Али ты сам отпустил его?
— Да отпустил. Отпустит такой.
Викеша вспоминает свой неожиданный побег, пьяного отца, лежащего на лавке, и рука его крепко сжимает воображаемый нож.
«Напрасно оставил», — думает он жестко.
Апрельское солнце садится в багровой широкой заре. Сверкает на Чукочьей виске зеркальный и твердый хабур[52]. Собаки, почуяв жилье, расстилаются, как ветер. Невысокий подъем — и поселок. Выскакивают максолы, партизаны, девчонки и бабы. Ибо не только за максолами, бабы увязались за старшей дружиной и одна по одной забрались в партизанское гнездо. Даже старая Дарья гренадерша бросила смолистого мужа и приперла на Чукочью к Паке.
— А ребят на кого покинула? — сурово спросил Пака.
— Тут тоже ребята, — оправдывалась Дарья.
Действительно, из Пакиных детей дома осталось лишь трое, а двое уж были с максолами.
— А за теми присмотрит старик, — успокаивала Дарья.
— Викеша, Викеша приехал! — загудело по поселку. Сам Микша Берестяный привязал собак и вводит Викешу под руку в жилую избу. Выдержать такое способен не каждый максол. Четыре переезда через тундру, плен и побег и все без отдыху.
Как ветер шатает Викешу. В уме его мутится, как будто у Аленки.
Аленку подхватили бабы и вводят в другую поварню.
— Бабы, посмотрите ее, — говорит им вдогонку Викеша и глаза его смыкаются сами. Мир перед ним почернел и превратился в какой-то провал. И словно из бездны он слышит голос басовитый и сиплый и все-таки женский, знакомый чей-то голос:
— Ничего, мы посмотрим, небось!
XXVIII
Долго возилась суровая Дарья, максолка пятидесяти лет, над безумной и страшной Аленкой. Поила