язык, Уилл также как и остальные погрузился в грустное самокопание. Было похоже, что мы все оказались в периоде культурной революции, когда все занимались самокритикой.
«Это был шанс достичь хорошего уровня в айкидо, — сказал Уилл, добавив, — это стало самым сложным делом, которое я когда-либо выполнял».
Речь Аги была хитроумным сочетанием клише в айкидо. Но я не мог его винить. Я б напряг самые творческие умы, чтобы подумать, как сказать что-то оригинальное и искреннее, когда единственное, чего тебе хочется, так это заорать: «Какого хрена я сижу на коленях?!»
Во время моей речи, жалкого излияния о том, как курс оказался психологически более требовательным, чем физически, Ага начал скручиваться вперед и стонать. Я удивился. Ага до тех пор все время выдерживал горделивую позу человека, для которого слово боль не имело значения. А потом я вспомнил его нервный срыв во время тренировки на удары предплечьем. Я начал гадать, выйдут ли его глаза снова из-под контроля.
Он простонал немного громче.
«Ага! Сиди ровно!» — скомандовал Шип.
Ага сел прямо и потом снова рухнул вперед, его лицо стало ярко красным.
«Держи боль внутри, парень, — сказал Роланд ласково. — Не позволяй боли проявляться на лице.» Я был уверен, Роланд пытался выдержать интонацию в религиозном, а не авторитарном ключе.
Речь Рэма мне запомнилась лучше всего просто потому, что она была такой короткой. И еще она милосердно была свободна от какой-либо пропаганды — слов и фраз, типичных для додзё, затем подобранных и опубликованных журналами по будо, затем вернувшихся снова в додзё, потеряв всяческое подобие связи с реальностью.
«Это не самое тяжелое, но это очень трудно, — сказал Рэм. — Потому что никто не говорит тебе просыпаться рано утром и приходить сюда каждый день. Это самая сложное дело. Это выбор.»
Ага тяжело корчился слева от меня. Адам повизгивал и закатывал глаза. Все пришло в смятение.
Я поискал, на чем бы сконцентрировать свое внимание. На некоторое время мои глаза замерли на лице Рэма, но потом я обнаружил, что снова блуждаю глазами вокруг. Тут я начал корчить рожи, гримасы, с трудом контролируемые, чтобы не показать полностью мои страдания. Но я знал, будь я один, то не стал бы корчить рож. Все настолько много внимания обращали на это, что было важно не держаться слишком мужественно. я имею в виду, что у меня все еще оставался некий резерв, но небольшой. Если бы я соблюдал полный контроль, я бы вообще не пошевелился.
К концу мой слух стал ослабевать, или точнее моя концентрация рассеялась. Я слышал, как забасил Маленький Ник и я едва ли понял хотя бы одно слово. У него в принципе был мягкий, чудесный голос, который было сложно расслышать поверх шума и гама додзё. Но я был не в настроении его слушать.
Проведя так много времени с этой группой парней, я понял, что у каждого была речь, которую они повторяли так часто, как только могли. В ней были заключены их заботы, надежды, опасения и беспокойства. Это раскрывало их внутреннюю личность. Эта речь походила на утверждение их миссии. Адам включил в свою речь упоминание о преступном отце и сестре, и склонной к наркотикам матери. Он даже мимолетно упомянул кое-что в течение урока сэйдза: «Это то, что я хочу закончить поскорее. Я думаю, что сейчас был бы в тюрьме, если не обучался бы на курсе.»
Среди нас, извивающихся на полу, с напряженными лицами, Роланд, как всегда безразличный, сказал свою речь.
Было все еще трудно поверить, что он был такого же возраста, как и я, он казался намного старше. Возраст и власть взаимозаменяемы. Я задавался вопросом, меняется ли возраст Роланда, когда он возвращается домой к жене и ребенку. Сбрасывает ли он резиновую маску, как злодеи в Скуби Ду, крича: «Дорогая, мне снова двадцать девять!»? Или ему было пятьдесят постоянно?
Роланд сказал нам: «Однажды я стоял в
На мгновение ерзанье прекратилось, люди размышляли о мастерском касании Канчо-сенсея. Затем Ага поломался и стал орать и стучать головой об пол. Впервые я подумал, может, ему и правда настолько плохо и он вовсе не прикидывается. Роланд невозмутимо продолжил свою речь.
«Что делает сеншусея тем, чем он является? В чем заключается дух сеншусей? Однажды, несколько лет назад, я наблюдал за тем, как учитель поправлял студента-сеншусея. Этот студент не мог сделать того, что от него требовал учитель. Он продолжал попытки и не мог сделать, а учитель продолжал поправлять его снова и снова.
И я мог видеть, что студент все больше и больше расстраивался и начинал злиться, злиться на самого себя и на учителя. Я думал, что он, в конце концов, он (здесь Роланд остановился, подбирая нужное слово) ударит учителя. Но он все продолжал попытки, он держал злость под контролем. Именно таким я вижу дух сеншусей. Чистая злость, контролируемая злость, ждущая момента, когда ее смогут использовать. Найдите злость, ребята. Найдите в себе злость!»
На несколько коротких мгновений мы все были вдохновлены злостью и перестали стонать. Но потом Ага сломался снова и мы все стали постыдно шумными.
Как говорил Крис, очень сложно судить о чужой боли, особенно если ты сам проходишь через внешне подобный опыт. Но в конце-то концов, я говорил себе, мы всего лишь сидим на коленях. Мы не подвешены на крюки за гениталии в гестаповском подвале.
Смутно, я мог уже оценить, что существуют два уровня боли. Боль-1 — была непосредственным ощущением. Это был уровень объективного наблюдения: «Меня ужалила пчела. Вот боль вверху моего левого предплечья». Боль-2 — это субъективная реакция: «Ааа! Оно болит! Оно конкретно болит!»
Маленькие дети переживают только боль-2. Оно болит, и болит, и болит, а потом боль заканчивается, и они перестают плакать.
Основная характеристика боли, и почти неотличимая от нее — это желание, чтобы она ушла. Мазохист не хочет, чтобы она уходила. Это служит нейтрализации сути опыта боли-2, поскольку боль-2 представляет собой сторону «ой, больно!», когда кажется, что боль находится везде и не может быть локализована, словно атакуя непосредственно ваш мозг и неотличима от желания от нее избавиться. По сути боль-2 представляет собой «пожалуйста, прекратите сейчас же».