Желтовато-коричневое ситцевое платье было заметно полинявшим, но безупречно чистым и накрахмаленным до невозможности. Из маленького стоячего воротничка торчала смуглая и худая шея, а голова казалась слишком маленькой для тяжелой и толстой косы, свисавшей до самой талии. Странная маленькая шляпка из белой итальянской соломки с козырьком могла быть либо последней новинкой детской моды, либо каким-то старинным головным убором, подновленным по необходимости. Шляпку украшала коричневая лента и нечто, напоминавшее пучок черных и оранжевых иголок дикобраза, висевший, или, лучше сказать, щетинившийся, над одним ухом, придавая обладательнице шляпки самый диковинный и необычный вид. Лицо у девочки было бледное, с четко очерченным овалом. Что же касается отдельных черт, то их у нее было, вероятно, не меньше, чем у других, но взгляд мистера Кобба не смог проследовать до носа, лба или подбородка, ибо на этом пути его перехватили и накрепко приковали к себе ее глаза. Глаза у Ребекки были словно вера, которая есть «осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом».[1] Словно две звезды, сияли они под тонко очерченными бровями — танцующие огоньки, вспыхивающие в блестящей мгле. Когда она бросала быстрый взгляд, он был живым и полным интереса, неизменно, впрочем, остававшегося неудовлетворенным; когда же она смотрела пристально, глаза казались сверкающими и таинственными и создавалось впечатление, что смотрит она прямо сквозь внешнее и очевидное на что-то, лежащее за ним, — внутрь предмета, пейзажа, внутрь вас. Им никогда нельзя было найти объяснения, этим глазам Ребекки. Школьный учитель и священник в Темперансе пытались сделать это, но потерпели неудачу; молодая художница, приехавшая на лето с целью сделать эскизы старинной красной конюшни, полуразрушенной мельницы и моста, кончила тем, что, забыв обо всех местных красотах, целиком предалась изображению лица девочки — маленького, некрасивого, но озаренного сиянием глаз, полных таких откровений, глаз, наводящих на такие размышления и говорящих о такой дремлющей внутренней силе и проницательности, что никто никогда не уставал глядеть в их сверкающие глубины и воображать, что то, что он видит там, есть отражение его собственных мыслей.
Мистер Кобб не делал подобных обобщений; его наблюдения, сообщенные в тот вечер жене, сводились к тому, что своим взглядом девочка «прямо-таки ошарашивает».
— Мисс Росс — она художница — подарила мне этот зонтик, — сказала Ребекка, после того как, обменявшись долгим взглядом с мистером Коббом, хорошо запомнила его лицо. — Вы заметили эти двойные сборки на ткани? А шпиль и ручку? Они из слоновой кости. Ручка исцарапана, видите? Это потому, что Фанни сосала и грызла ее во время молитвенного собрания, когда я не видела. С тех пор я не могу относиться к Фанни по-прежнему.
— Фанни — твоя сестра?
— Да, одна из сестер.
— Сколько же вас всего?
— Семеро. Знаете стихи о семье, в которой семеро детей? Там есть такие слова —
Я разучила эти стихи,[2] чтобы прочитать в школе, но там все такие противные: они стали смеяться… Ханна — старшая, потом — я, потом — Джон, потом — Дженни, потом — Марк, потом — Фанни, потом — Мира.
— Да, семья большая!
— Чересчур большая, все говорят, — ответила Ребекка с неожиданной и совершенно взрослой откровенностью, побудив тем самым мистера Кобба пробормотать: «Ого!» — и заложить за левую щеку новый кусок жвачки.
— Дети, конечно, милые, но столько с ними хлопот, да и прокормить их дорого, сами понимаете, — продолжал журчащий голосок. — Мы с Ханной только и делали, что укладывали малышей спать по вечерам и поднимали по утрам, и так — целую вечность. Единственное утешение — что теперь все это кончилось; и мы чудесно заживем, когда все вырастем и закладная на ферму будет выкуплена.
— Все кончилось? А, ты хочешь сказать, что ты уехала.
— Нет, я хочу сказать, что дети кончились, — наша семья больше не будет расти. Мама так говорит, а она всегда держит слово. После Миры никого не было, а ей уже три года. Она родилась в тот самый день, когда папа умер. Тетя Миранда хотела, чтобы в Риверборо приехала не я, а Ханна, но мама не может обойтись без нее. У нее больше способностей к хозяйственным делам, чем у меня, то есть у Ханны их больше. Я сказала маме вчера вечером, что, если, пока меня не будет дома, появятся еще дети, то придется за мной посылать, потому что когда есть младенец, то для ухода за ним нужны мы обе с Ханной, ведь маме надо готовить еду, да еще и ферма…
— О, ты живешь на ферме, вот как? Где же это? Рядом с Мейплвудом, где ты села в мой дилижанс?
— Рядом? Ну нет; я думаю, за тысячи миль. Из Темперанса мы ехали на поезде, а потом очень долго в экипаже к кузине Энн и у нее ночевали. Потом мы встали и еще ехали в бричке до Мейплвуда, чтобы посадить меня в ваш почтовый дилижанс. Наша ферма от всего далеко, только школа и молитвенный дом близко, в Темперансе, за две мили от нас… Я думаю, что здесь, наверху, рядом с вами, не хуже, чем на колокольне. Я знаю одного мальчика, который лазил на колокольню нашего молитвенного дома. Так вот он говорит, что, когда смотришь оттуда, люди и коровы кажутся не больше мух. Мы с вами еще не встретили никаких людей на пути, но насчет коров я немного разочарована: они не кажутся такими маленькими, как я надеялась. Но все же, — добавила она, оживляясь, — они и не такие большие, как когда мы смотрим на них снизу вверх, правда? Мальчики всегда делают все замечательно интересное, а девочки только то отвратительно скучное, что остается. Девочки не могут лазить так высоко, или уходить так далеко, или ложиться спать так поздно, или бегать так быстро.
Мистер Кобб вытер рот тыльной стороной руки и судорожно глотнул воздух. У него было такое чувство, словно его гонят по горной цепи, с пика на пик, не давая перевести дух перед новым подъемом.
— Никак не соображу, где же это находится твоя ферма, — сказал он, — хотя я бывал в Темперансе и даже жил прежде ближе к тем местам. Как зовут твою мать?
— Орилия Рэндл, а нас — Ханна Люси Рэндл, Ребекка Ровена Рэндл, Джон Галифакс Рэндл, Дженни Линд Рэндл, Маркиз Рэндл, Фанни Эльслер Рэндл и Миранда Рэндл. Половину из нас назвала мама, а другую половину — папа, но нас вышло нечетное число, поэтому папа с мамой решили, что будет неплохо назвать Миру в честь тети Миранды, которая живет в Риверборо. Они надеялись, что от этого будет какой-то прок, но ничего не вышло, и теперь мы зовем ее просто Мира Вообще-то мы все названы в честь кого-нибудь: Ханна — из сказки, я — из «Айвенго», Джон Галифакс — тоже джентльмен из книжки, Марк — в честь дяди, Маркиза де Лафайета,[3] папиного близнеца, который умер в детстве. (Близнецы очень часто умирают, не успев вырасти, а тройняшки — почти всегда. Вы это знали, мистер Кобб?) Мы зовем его не Маркиз, а просто Марк. Дженни названа в честь певицы, а Фанни — красивой танцовщицы; но мама говорит, что обе — невпопад, потому что у Дженни совсем нет слуха, а у Фанни — ноги как деревянные. Мама хотела бы называть их Джейн и Фрэнсис и совсем пропускать их вторые имена, но говорит, что это было бы нечестно по отношению к папе. Она говорит, что мы всегда и во всем должны быть на стороне папы, потому что все в жизни было против него, и что он не умер бы, если бы ему больше везло в жизни. Пожалуй, это все, что можно сказать о нашей семье, — закончила она серьезно.
— Скажите на милость! Сдается мне, что и этого достаточно! — воскликнул мистер Кобб. — Не так уж много имен осталось, когда ваша мама всех вас назвала. Изрядная у тебя память. Уроки ты, думаю, заучиваешь без труда, а?
— Заучить нетрудно; трудно достать туфли, чтобы можно было пойти в школу и эти уроки заучить. Эти туфли, что на мне, чистые и новые, они должны проноситься шесть месяцев. Мама всегда повторяет, что надо беречь туфли. Но, похоже, нет никакого другого способа сберечь туфли, как только снять их и ходить босиком; но в Риверборо я не смогу ходить босиком: я опозорила бы этим тетю Миранду… Как только