Только еще больше все развалится. Другой нужен человек. Пойми ты своей головой. Нужна твердая рука. А то ничего не будет. – Он глянул на меня тягучим взглядом. – Таких как ты надо в кулак. Вот Бухарина зря расстреляли. А посадить надо было. Чтоб посидел, подумал».

Это был наш давний спор. Колька с радостью принял приход Андропова. «КГБ себя покажет», – довольно говорил он. Одобрял строгости с дисциплиной, ловлю прогульщиков в магазинах, с удовольствием пил «Андроповку» – дешевую водку. Я тоже симпатизировал Андропову. Мне, к примеру, понравилось то, что с его избранием сразу начала ходить на работу супруга директора института, которая до этого лишь регулярно получала деньги в моем отделе. Впрочем, ждали мы с Колькой разного. Он – возвращения страха, я – совести. Той совести, которая не была в чести после прихода к власти большевиков. Через полгода Колька ругал строгого генсека. За медлительность. Колька не понимал той простой истины, что даже если бы Андропов избрал путь, ведущий в прошлое, он не смог бы заставить страну пройти его в один момент. Слишком многих пришлось бы посадить. Потом появился Черненко, старая развалюха. Супруга директора опять исчезла. А я окончательно перестал верить в социализм. «Система не жизнеспособна, – доказывал я своему другу, впрочем, без всякого нажима. – Она рассчитана на идеальных людей, каковых нет и никогда не было. Поэтому к власти приходили, мягко скажем, далеко не лучшие представители рода человеческого. И творили все, что хотели». Колька злился, переходил на повышенный тон: «Так что нам, капитализм вернуть? Да?» Ругал и меня, и еле дышащего идиотичного вождя. Опять заезженно твердил, что народ распустился, отвык от порядка, и нужна крепкая рука. Потом Черненко приказал нам очень долго жить, и мы получили нового лидера. У Кольки опять пульсировала надежда – этот! А я ничего не ждал. Когда ко мне приставали с вопросами, я декламировал концовку Первого послания Иоанна Богослова: «Дети! Храните себя от идолов. Аминь». Вскоре подняли цены на водку. Помню, когда Брежнев незадолго до смерти нагадил нам тем же, по Москве ходил стишок: «Стали цены семь и восемь. Все равно мы пить не бросим. Передайте Ильичу, нам и десять по плечу». Накаркали. Вот и дожили до десяти рублей. Правда, не при Ильиче, а при Сергеиче. Какая разница? А потом рухнул на наши глупые головы указ. Пошла очередная кампания. Начали хватать на улицах даже слегка выпивших, потянулись от винных магазинов мрачные очереди, начались драки перед прилавками, вовсю закапал в укромных местах самогон, пошли в ход разные таблетки, аэрозоли. И полетела по стране чья-то быстрая шутка: «Петля Горбачева». А уж как злился Колька. «Глупость! Этот дурак не понимает, что творит. Чего он добьется этими мерами? Ты подумай своей головой. Цену поднял, да еще купить не дает. Тут яснее ясного. И нажиться хочет на простом человеке, и его же ущемить, показать, что он дерьмо». А по мне, так даже лучше стало. Я из-за своей лени почти в трезвенника превратился. Противно было стоять в очередях. Конечно, я мог в любой момент наведаться к Леше Митрофанову, нашему с Колькой бывшему однокласснику – тот работал грузчиком в продовольственном магазине. Только вот тащиться надо было Бог знает куда, в Кузьминки. Колька ездил, я – нет.

Леша бросил школу в десятом классе, когда в пьяной драке зарезали его отца, и он остался с больной матерью и маленькой сестрой. Сменил несколько заводов, потом осел на Мосторговской базе, а последние лет семь, как перебрался в Кузьминки, работал в магазине рядом с домом. Ко мне Леша относился как-то по особенному. Перед каждым большим советским праздником раздавался его звонок: «Приезжай, забери заказ. Порадуй семью. Понял, да?» Я приезжал, брал пузатый пакет, спрашивал: «Сколько?» Он равнодушно отвечал: «Да не надо ничего». «Ну, все-таки, сколько?» «Не знаю. Пять рублей». Мне приходилось извлекать баночки и свертки с деликатесами, натужно складывать в уме. А в дверь уже лезли всякие просители с елейными улыбочками. Я совал Леше деньги, а он повторял: «Да не надо». Раз в месяц он звонил мне на кафедру, чтобы сказать праздничным голосом: «У меня выходной. Ну что, по шашлыку?» Я знал, как он любит наши походы в шашлычную, и не отказывался. Мы брали по двойной порции. Когда я платил, он говорил с досадой: «Ну зачем? У меня с деньгами нормально. А ты на зарплату живешь». «На две, – напоминал я. – Нам с Мариной хватает». «Пустяки, – говорил он. – Чего вы там получаете? Я могу в день без натуги тридцатку взять. Понял, да? И то все куда-то уходит». Леша жил один, без семьи, по- прежнему опекал сестру. Был период, когда он хотел жениться, но потом все расстроилось.

Как-то еще при Брежневе Леша предложил мне: «Бросай ты свою науку. Приходи к нам. Я тебя на овощную точку устрою. Понял, да? Это для тебя то, что надо. Ты совестливый. Вот и бери с покупателя по три копейки, по пять. И покупатели выступать не будут, и ОБХСС тебя не тронет. А рубликов десять в день иметь будешь. Как человек заживешь. Понял, да? Ты подумай. Хотя не пойдешь. Я тебя знаю». Больше мы к этому разговору не возвращались. Не за этим он приезжал. «Ты мне, Митя, объясни, почему Горбачев позволил с Ельциным расправиться?» – просил Леша. Или: «Сейчас только про Нину Андрееву говорят. Чего все так переполошились? Написала, и что?» Он любил неспешную, обстоятельную беседу. Ругал женщин за распутство, людей за то, что злых всегда было больше, чем добрых, страну – за безалаберность. Горбачеву симпатизировал, но полагал, что перестройка всерьез проявит себя только через несколько лет. «Люди не те, – убеждал он меня. – Понял, да? С этими людьми ничего не сделаешь. Нужно время, чтоб другие появились. А потом толк будет. Я тебе точно говорю. Потом все наладится». Я напомнил ему о сорока годах, которые Моисей водил евреев по пустыне, возразил, что перестройка ничего кроме болтовни не достигла, и болтают прежде всего те, кто успешно существовал при иных руководителях. А Горбачев идет путем поверхностных, половинчатых решений, и вообще, с тех пор, как он начал совмещать два высших поста, относиться к нему всерьез нельзя. Крупное Лешино лицо помрачнело. Я и не предполагал, что его так огорчат мои слова.

Кольку Алексей недолюбливал. Считал его злым. Кольку многие считали злым. Но Колька не злой, хотя всегда мог обидеть, сказать резкость. Колька озлобленный. А это не одно и то же. Я знаю. И на меня порой находит. Жизнь кажется безрадостной, оглушающе никчемной, похожей на блеклое кино, которое вконец надоело, но которое не скоро кончится, а уйти нельзя. И так хочется выместить на ком-нибудь заплесневелую обиду. Но я сдерживаю себя.

«Квартиру-то отдать придется, – взметнувшимся голосом сказал Колька и придирчиво оглядел комнату, будто прицениваясь к ней. – Блядь, такую квартиру. Я тут рос. Это память. Отдать неизвестно кому. Еще год назад сказал ему: пропиши Свету. Ты пожилой человек, нуждаешься в уходе. А это внучка. Не какой-нибудь чужой человек. А он: «Не могу. Думаешь, люди не поймут, зачем это. Я коммунист. Не имею права». Я говорю: всякое может случиться. Пропадет квартира. Как потом для Светы получить? А он опять: «Я коммунист. Я так не могу». И вот! Дождались! Теперь потребуют очистить. Отдадут черт знает кому. Идиоту какому-нибудь. Говнюку. А чтобы здесь внучка жила, это нельзя. Это плохо. А сам? Что он сделал для меня? Что?!»

«Коля, – сказал я, – успокойся. Мы только что похоронили Ивана Алексеевича. Ничего уже не изменишь. Отнесись философски». «Да я ему говорил! Я говорил». Он взял бутылку, но она была пуста, и Колька швырнул ее в угол. Стекло разлетелось, рухнуло с мягким звоном на пол. Резко поднявшись, Колька пошел деревянным шагом и скоро вернулся, опустил на стол запотевшую бутылку, открыл ее, наполнил стопки. «За что?» – спросил я. «Ни за что», – буркнул он и выпил. «Хочу еще раз помянуть Ивана Алексеевича», – сказал я. И тоже выпил.

Я смотрел на старые настенные часы, которые показывали половину девятого. Они стояли. С тех пор, как слег Иван Алексеевич. Некому было их заводить. Время оставило эту комнату.

Полгода назад, на майские праздники мы с Колькой навестили Ивана Алексеевича. После обеда Колька убежал по каким-то делам, а я остался. И вот за чаем в той самой комнате, где пару часов назад мы справляли поминки, Иван Алексеевич устроил мне целый допрос. Начал он с Отца народов: «Митя, скажи мне, как ты относишься к тому, что сейчас многие хают Сталина?» Не люблю врать, но не мог я тогда сказать правду – не хватило бы духу, – а потому схитрил: «Не в первый раз пытаются критически оценивать деятельность Иосифа Виссарионовича». Иван Алексеевич понимающе кивнул: «Такого человека грязью мажут. В преступники произвели. Но ничего, лет через десять, может быть через двадцать справедливость восторжествует. Я в этом не сомневаюсь. Ну а то, что начали оправдывать Бухарина, Зиновьева, Рыкова и прочих, это как ты оцениваешь?» «Если начали ругать Сталина, то иного и не могло быть». «И люди верят?» «Советские люди привыкли верить газетам». «Да-да, конечно, – поспешно проговорил Иван Алексеевич, и взгляд у него был ясный, молодой. – Это верно. Если уж пишут в газетах… А как, на твой взгляд, относятся к Горбачеву?» «По-разному. Одни ему симпатизируют – о переменах печется, перестройку начал. Другие болтуном считают. Я вот тоже думаю, что большинство обещаний он не выполнит». «Почему?» «Он не готов на реальные шаги». «Какие, например?» Это был коварный вопрос. Не говорить же

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату