картины, люстры, вешалки, стекла в окнах веранды, доски пола, гвозди, столики, зеркала и писсуары, и вот тут-то Хельмут неторопливо слез с барного табурета, встал за контрабас и тронул струну — одну, потом другую: низкий звук, с первого же такта слившись с ритмом ударных, пронзил воздух в зале и полностью подчинил себе пространство.
Краем глаза я заметил движение возле обитой железным листом двери: швейцар Ксаверий впустил новую порцию гостей. Среди них были Матеуш с Мариной; Матеуш махал мне рукой, Марина внимательно осматривала зал, будто проверяя, узнают ли ее; конечно же, ее узнали: известное по фильмам лицо сразу притянуло любопытные взгляды.
— Кошмар, — шепнул мне на ухо Матеуш, — ужас. Пришлось бежать за стекольщиком, представляешь? В субботу днем! В нашей стране!
Но удрученным он вовсе не казался. Представил меня Марине, а затем познакомил с доктором Левадой из Медицинской академии, физиком Яном Выбранским, художником Семашко и Антонием Бердо, чьи лекции я слушал на первом курсе филфака. Понятно, что профессия, звание, место работы при этом не назывались, но ты, надеюсь, догадываешься, зачем нужны такие подробности: да-да, эти люди станут героями моей хроники, хотя в тот день ни я, ни тем более они не могли знать — как, впрочем, и Матеуш, — что через двадцать с лишним лет мы встретимся на театральной сцене, за накрытым белой скатертью столом, перед объективом фотоаппарата.
— Мы с Мариной забрали их из «Улья», — Матеуш старался перекричать соло ударных. — Молодец, что пришел!
— Я ждал два часа, — ответил я так же громко, — а потом гулял по пляжу!
Отлучавшийся в туалет Хельмут, вернувшись, дал ударнику передохнуть и перехватил инициативу: под его пальцами мелодия от лирического staccato перешла к росо allegretto, затем к allegro и, наконец, allegro vivace, чтобы вскоре смениться allegro furioso и удерживаться в этом темпе добрую четверть часа. Мы уже все сидели за маленьким круглым столиком в углу.
— Курнешь? — спросил меня Семашко, открывая коробочку с травкой. — В тысячу раз лучше этой дряни, — он указал на полные стаканы и рюмки. — Вот уж поистине говно — радость белого человека. Знаешь, как поступали скифы? Небольшой конусообразный шатер, — он достал листочек папиросной бумаги, — в нем раскаленные камни, на которые бросают семена cannabis[8] . И вперед! А зулусы? Эти, — захихикал он, закончив склеивать косяк, — горстку листьев сперва засыпают навозом, потом землей, поджигают, — он подал мне огонь, — и вдыхают через проделанное отверстие, лежа на матушке-земле! Мистический coitus![9] Но всех превзошли персы — они изобрели кальян. Мухаммед-шах за курение кальяна посылал на казнь — ну и что? А Наполеон? Приказывал замуровывать кафе, где обнаруживали хотя бы одного курильщика.
— Только не в Париже, — доктор Левада услышал последние слова Семашко. — Я ничего про это не читал!
— В Египте, конечно, а не на площади Согласия! — крикнул Семашко.
— А что такое кальян? — поинтересовался физик.
— Наргиле. Водяная трубка, — отозвался Матеуш. — На площади Согласия не было никаких кафе, там стояла гильотина. При Робеспьере по сотне голов в день!
— Преувеличение. — Молчавший до сих пор Бердо отставил стакан с джином. — Максимум полтора десятка. Злостная пропаганда!
— А может быть, концлагеря, — доктор Левада даже подпрыгнул на диванчике, — тоже злостная пропаганда?
Ответа Бердо никто не услышал — его заглушил гром новой волны импровизации на ударных. Студентка профессора Следзя исполняла на стойке бара танец живота. Голая, в солдатских ботинках, в генеральской фуражке на голове и с кокетливой бархатной ленточкой на шее, она трясла пышными грудями, как одалиска в немом фильме двадцатых годов.
Пока Марина разговаривала с Бердо, Матеуш подсел ко мне и спросил, почему Мелхиседек благословил именно хлеб и вино. Я ответил, что из всех известных мне объяснений наиболее убедительным кажется одно: самое священное должно быть самым простым. Идущий по пустыне поймет это сразу.
Около бара забурлило: поэт Олек, вознамерившись вскочить на стойку, схватил танцовщицу за солдатский ботинок, который остался у него в руке, девушка потеряла равновесие, полетела вниз, но, к счастью, у самого пола была подхвачена трезвым как стеклышко редактором Трушем.
— Сальто-могтале, кугва! — завопил Инженер. — Ты, пгислужник гежима, сейчас я тебе вгежу!
Один быстрый, невероятно красивый и меткий удар в подбородок лишил Инженера права голоса. Редактор поправил галстук и, вероятно посчитав, что свой долг выполнил, заказал бармену пиво. Ксаверию с помощником пришлось потрудиться: сперва они выпроводили за дверь Инженера, а затем вытащили из- под стойки успевшего заснуть Олека и отволокли его в светелку — если помнишь, так называли комнатку с диваном и двумя столиками. Хельмут уже не играл, зато прямиком из джаз-клуба явился с целой компанией Пшибыслав Дяк — не прошло и нескольких минут, как он, поддавшись уговорам, взял саксофон и вступил с ударником в диалог.
— В таком случае, — сказал Матеуш, — прощание Иисуса с учениками должно было произойти не в доме, а в пустыне. Хлеб и вино, — повторил он, — в пустыне. Хотя… о чем, собственно, мы говорим? Почему? Абсурд! Паранойя!
— Ясное дело, — встрял в наш разговор Бердо, когда Марина, выслушав его долгий путаный монолог, поспешила повернуться к доктору Леваде, — этот мир — худший из возможных! Но мир, который был бы хуже нашего, совсем невозможен, потому что не мог бы и существовать.
У меня уже вертелся на языке источник цитаты. Доктор гуманитарных наук Антоний Бердо прочитал лишь одну философскую книгу — сборник сентенций Артура Шопенгауэра — и черпал оттуда всю свою мудрость и присказки на любой случай.
— Вы рассуждаете как философ, — сказал я, — но философии свойственно рассматривать и изучать, а не предписывать.
Я увидел, как он побледнел и стиснул зубы: мой ответ был почерпнут из того же источника.
— Хлеб и вино, — повторил Матеуш. — Нас интересуют простые вещи, а не софистические изыски.
— Вы ходили на мои лекции, — Бердо впился в меня взглядом, — что ж, похвально. Теперь я припоминаю ваше лицо.
Пшибыслав Дяк и ударник завершили короткий концерт. Войтек, не выходя из-за стойки, включил психоделическое техно, и центр зала заполнился танцующими парами.
— Жить в нужде не предосудительно, — донеслась до нас адресованная Марине фраза доктора Левады. — Но согласитесь: нет никакой нужды терпеть нужду.
На паркете Выбранский и Семашко танцевали с экзальтированными чувихами. Два юнца, втиснувшись в плюшевое кресло, нежно целовались в губы — робко, впервые.
— Все хотят одного и того же, — сказал Матеуш, выбивая из трубки пепел, — но не все одно и то же просят. Может, не умеют просить?
В памяти всплывает ведущая вниз чертовски крутая лестница… Что же еще тебе рассказать? Электрички уже, а может быть, еще не ходили. Матеуш с Мариной исчезли — отправились в мастерскую в верхней части города. Левада, Выбранский, Бердо и Семашко остались в СПАТИФе. У меня не было денег на такси, и я двинулся берегом моря в сторону Елиткова, надеясь на рассвете сесть там на первый трамвай. Но вместо того, чтобы ровно и ритмично шагать по рыхлому песку, ежеминутно то возносился на полметра ввысь, то падал на землю, испытывая на себе малоприятное действие закона гравитации. Cannabis не пошел на пользу моему вестибулярному аппарату — о том, чтобы продолжить путь, не могло быть и речи. Я нашел перевернутую вверх дном лодку, заполз под нее и, хотя там воняло рыбой, смолой, эфиром и кошачьей мочой, пристроил свое непослушное тело прямо на песке. Спал я без сновидений. Утром, дрожа от холода, проснулся от звука противотуманного горна в Новом порту. Залив, пляж, город, а возможно, весь мир были укутаны плотной белой ватой. Никто не ждал меня с хлебом и вином.