отец. Все, кто в российских усадьбах, в австро-венгерских казармах, на польских променадах желал быть
На Востоке он был знаменит, награжден орденами и время от времени, подготовив коллекцию образцов, всенепременно объезжал свой рынок сбыта, путешествовал от салона к салону, от усадьбы к усадьбе. За несколько недель книга заказов заполнялась до отказа, и он возвращался домой. Как-то раз на обратном пути, когда поезд по обыкновению опаздывал, Шелковый Кац, чтобы скоротать ненавистное ожидание, устроился в буфете заштатного железнодорожного вокзала, за уставленным снедью столом, в окружении нескольких услужливых официантов. Как вдруг раздвинулась портьера, зашуршали тафтяные юбки, каблучок высокого башмачка задал такт — и Шелковый Кац обомлел.
Она пела как соловушка, а двигалась как эльф. Во рту золотом взблескивал передний зуб, а волосы мягким черным колоколом колыхались над узкой спиной. Всего-навсего кафешантанная певичка, но как великолепно, думал Шелковый Кац, будут выглядеть на этой женщине его творения! Ах, да что там, ей не нужны ни шляпы, ни костюмы — какая осанка, голос, глаза! Само совершенство! Не женщина, а произведение высокого искусства, с коралловыми губками и белой фарфоровой кожей. Она, и никакая другая! — решил Шелковый Кац.
Он привез ее домой, и на роскошной свадьбе прекрасная певица и знаменитый Шелковый Кац сочетались браком. Она забеременела и родила, забеременела и родила, забеременела и родила. Подарила ему трех дочек, впоследствии Марииных тетушек, африканских миссионерш. Каждый раз Шелковый Кац ждал сына, продолжателя рода, и в конце концов его надежда сбылась. И тогда под огромными буквами, которые ночью освещались керосиновыми прожекторами, он снял цилиндр и произнес:
— Господи, благодарю Тебя. Ты не оставляешь Своих евреев. Когда-нибудь мой сын похоронит меня и после моей кончины продолжит род Кацев.
На первых порах Соловушке, по всей видимости, нравилось в особняке, несмотря на постоянные беременности. Обеды, завтраки и ужины ей подавали на саксонском фарфоре, а одна из служанок, которая, входя в комнаты, делала книксен, опорожняла хозяйкин ночной горшок. Но после рождения наследника имя стало плотью, она сыграла свою роль, исполнила долг и сочла гастроли завершенными, однако, к своему удивлению, обнаружила, что занавес опускаться не желает.
— То, чему нет конца, — сказала она мужу как-то под вечер, — называется Россия.
Шелковый Кац с нею согласился.
— Россия, — заметил он, — самый большой и самый лучший мой рынок.
Из золотого горлышка вырвался смех, а когда Шелковый Кац, лежавший в бордовом кожаном кресле, опустил газету, ветер раздувал штору — окно было открыто, Соловушка упорхнула.
Три ее дочери не теряли надежды, что когда-нибудь
— Вон она идет!
Но то были всего лишь клочья тумана, в сумерках принесенные ветром и, точно шелковая вуаль, обвившиеся вокруг куста…
Мальчик, которому позднее предстояло стать Марииным папa, ни к двери, ни к окну никогда не подходил — он играл на фортепиано. Шелковый Кац поставил инструмент в ателье, у внутренней стены. Сам он стоял у окна, за чертежной доской, а маленький Мариин папa сидел на табурете, видел в клавишах черно-белую дорогу и представлял себе, как Соловушка, мамушка его, совершает долгий путь назад, на восток, все время на восток, где распаханные борозды полей бегут в бесконечность…
После исчезновения жены дедушка, Шелковый Кац, заделался садовником и, как и в создании своих модных коллекций, добился больших успехов. Под его руками поистине расцветало море цветов, а посаженные им деревья, точно букет любящего, тянулись высоко в небо. Отовсюду прилетали птицы, и только одна так и не вернулась — Соловушка. Как сообщали очевидцы, она примкнула к бродячей опереточной труппе, играла субреток, странствовала с труппой по деревням, уходила все дальше по равнине, на восток, в зиму, в завыванье ледяного ветра, и в конце концов растворилась в царстве звуков и грез.
Самый неприятный эпизод семейной кацевской истории случился за много-много лет до рождения Марии, в день помолвки ее родителей, и фотография в золотой рамке, до сих пор стоящая на буфете в гостиной, запечатлела тот миг. Юная маман сидит в беседке, из-под юбок выглядывает шнурованный башмачок, папa с пышной артистической гривой стоит рядом. Оба стараются сохранять достоинство, однако выглядят несколько смущенно, поскольку, пока их фотографировали, Шелковый Кац, основатель ателье, большими шагами удалился, чтобы навсегда исчезнуть в им же сотворенных райских кущах.
Конечно, глаз у старика был зоркий. От него не укрывался ни покривившийся шов, ни дефект ткани, и тем не менее буквально только что он совершил ужасную оплошность — спутал будущую невестку со своей Соловушкой! Пошел в парк срезать несколько хризантем и увидел в беседке молодую женщину в белом, из- под тафтяных юбок которой выглядывал шнурованный башмачок.
— До чего же ты молода, — сказал Шелковый Кац, прижимая к щеке тонкую ручку в перчатке, — совсем как в незапамятные времена!
— Ах вот как, неужели?
Тут он разом побелел, пробормотал:
— Мадемуазель, простите великодушно, я ошибся на целую человеческую жизнь.
После этого инцидента он никогда больше не заходил ни в дом, ни в ателье. Жил только ради своих тагетесов, ради фуксий, глициний, герани. Отдавал всего себя пурпурным левкоям, кустовым, вьющимся и штамбовым розам, фрезиям и астрам. Глядя на изящные уксусники, он смеялся, а в экзотическом благоухании оранжерей путешествовал по джунглям далеких архипелагов. Жил в глухом уголке парка, в крытой камышом хижине, и ему как будто бы нравилось, что вокруг, как в детстве, вьются тучи комаров. Он отрастил бороду, похожую на хвост кометы, а поскольку ел очень мало, сапоги на тощих ногах казались большими и тяжелыми. Щеки его обветрили, побурели, словно каштаны, осенью от него пахло костром, зимой — холодом, по весне — землею, а когда надлежало принять важное решение, Арбенца посылали высмотреть шефа где-нибудь в кроне дерева.
Однажды утром он собрался подстричь катальпу, влез на стремянку, потерял равновесие, но, что характерно, даже своим смертельным падением великий Шелковый Кац доказал, какой он везунчик! Три года спустя грянула мировая война, закачались троны, заполыхали усадьбы, офицерам срывали с плеч эполеты, дамам — шляпы с головы, а клиентура ателье была, увы, слишком мягкотела, чтобы цепляться за свои шкурки. Цветные плюшевые жилеты, блузки с вышитыми дворянскими вензелями, белые кружевные зонтики от солнца, перчатки до локтя — все это разом обернулось прошлогодним снегом, никчемным хламом, на который не было спроса. В общем-то хорошая смерть, верно? Шелковый Кац покинул свое детище в зените славы, в прощальном зареве дивного закатного света.
Первая коллекция папa снискала шумный успех, однако пришло лето, и все объяла тишь, предшественница неистовых бурь. Рыбы выпрыгивали из воды за мошками; люди делали запасы и украдкой перешептывались, что-де военные министры империй останутся на посту, на воды не поедут. Погожим утром, когда бухта зыбилась легкой рябью, грянула беда. Своим выстрелом совершивший покушение выпустил на волю ураган, а у маман начались схватки. Когда ее на носилках вынесли из дома, по всей стране звонили колокола. Призывали мужчин к оружию, в том числе, увы, и главного врача больницы, и то ли роды были очень тяжелые, то ли акушерка толком не могла сосредоточиться, но роженица думала, что истекает кровью, и, стремясь задобрить акушерку и спасти дитя, на грани отчаяния дала священный обет. «Если я выживу, — поклялась она, — стану католичкой».
Она выжила.
И стала католичкой.
Сперва крестила новорожденного мальчика, потом крестилась сама и, едва оправившись от родов, преклонила колени и вошла в христианскую веру с той же решительностью, с какой прежде занималась конным спортом. Читала жития святых, ежедневно ходила к ранней обедне, устраивалась на задней скамье