свой женский вопль внутрь и лишь иногда его не удерживая. Мужчина и женщина при расставании в «Поэме Конца» говорят у нее, расставаясь, как представители двух равновеликих государств, с той, правда, разницей, что жен­щина все-таки выше:

— Я этого не хотел.

Не этого. (Молча: слушай!

Хотеть, это дело тел,

А мы друг для друга — души.)

Но могут ли обижаться мужчины на женщину-поэта, кото­рая даже самому любимому своему на свете человеку — Пушкину — в воображенном свидании отказала опереться на его руку, чтобы взойти на гору. «Сама взойду!» — гордо сказала мятежница, внутри почти идолопоклонница. Впро­чем, я немножко спутал и упростил ситуацию. Гордость Цветаевой была такова, что она была уверена: Пушкин уже по ее первому слову знал бы, «кто у него на пути», и даже не рискнул бы предложить руку, чтобы идти в гору. Впрочем, в конце стихотворения Цветаева все-таки сменяет гордость на милость и разрешает себе побежать вместе с Пушки­ным за руку, но только вниз по горе. Отношение Цвета­евой к Пушкину удивительно: она его любит, и ревнует, и спорит с ним, как с живым человеком. В ответ на пуш­ кинское:

Тьмы низких истин нам дороже

Нас возвышающий обман —

она пишет: «Нет низких истин и высоких обманов, есть только низкие обманы и высокие истины». С какой яро­стью, даже, может быть, переходящей в женскую кара­ющую несправедливость, говорит Цветаева о жене Пуш­кина за то, что та после Пушкина позволила себе выйти за генерала Ланского. Впрочем, эта интонация, уже самозащи­тительная, звучит и в феноменальном стихотворении «По­пытка ревности». «После мраморов Каррары как живется вам с трухой гипсовой?» Маяковский боялся, чтобы на Пуш­кина не «навели хрестоматийный глянец». В этом Цветае­ва — с Маяковским. «Пушкин — в роли монумента? Пушкин — в роли мавзолея?» Но опять вступает гордость профессиона­ла. «Пушкинскую руку жму, а не лижу». Своей великой гор­достью Цветаева рассчиталась за всю «негордость» женщин, утративших свое лицо перед лицом мужчин. За это ей долж­ны быть благодарны женщины всего мира. Цветаева мо­щью своего творчества показала, что женская любящая ду­ша — это не только хрупкая свечка, не только прозрачный ручеек, созданный для того, чтоб в нем отражался мужчина, но и пожар, перекидывающий огонь с одного дома на дру­гой. Если пытаться найти психологическую формулу поэзии Цветаевой, то это, в противовес пушкинской гармонии, раз­бивание гармонии стихией. Существуют любители вытяги­вать из стихов афористические строчки и по ним строить ко­нцепцию того или иного поэта. Конечно, такой эксперимент можно проделать и со стихами Цветаевой. У нее есть четкие философские отливки, как, например: «Гений тот поезд, на который все опаздывают». Но ее философия — «внутри сти­хии жизни, становящейся стихией стиха, стихией ритма, и са­ма ее концепция — это стихия. Одного поэта, желая его по­журить за непоследовательность, однажды назвали «не­управляемым поэтом». Хотелось бы знать, что в таком слу­чае подразумевалось под выражением «управляемый поэт».

Чем управляемый? Кем? Как? В поэзии даже «самоуправля­емость» невозможна. Сердце настоящего поэта — это дом бездомности. Поэт не боится впустить в себя стихию и не боится быть разорванным ею на куски. Так произошло, на­пример, с Блоком, когда он впустил в себя революцию, ко­торая сама написала за него гениальную поэму «Двена­дцать». Так было и с Цветаевой, впускавшей в себя стихию своих личных и гражданских чувств и единственно чему под­чинявшуюся — так это самой стихии. Но для того, чтобы стихия жизни стала стихией искусства, нужна жестокая про­ фессиональная дисциплина. Стихии Цветаева не позволяла хозяйничать в ее ремесле — здесь она сама была хозяйкой.

Марина Ивановна Цветаева — выдающийся поэт-про­фессионал, вместе с Пастернаком и Маяковским реформи­ровавшая русское стихосложение на много лет вперед. Та­кой замечательный поэт, как Ахматова, которая так восхи­щалась Цветаевой, была лишь хранительницей традиций, но не их обновителем, и в этом смысле Цветаева выше Ахмато­вой. «Меня хватит на 150 миллионов жизней», — говорила Цветаева.

К сожалению, и на одну, свою, не хватило.

В. Орлов, автор предисловия к однотомнику Цветаевой, вышедшему в СССР в 1965 году, на мой взгляд, незаслужен­но упрекает поэта в том, что она «злобно отвернулась от громоносной народной стихии». Злоба — это уже близко к злодейству, а по Пушкину: «Гений и злодейство — две вещи несовместные». Цветаева никогда не впадала в политичес­кую злобу — она была слишком великим поэтом для этого. Ее восприятие революции было сложным, противоречи­вым, но эти противоречия отражали метания и искания зна­чительной части русской интеллигенции, вначале привет­ ствовавшей падение царского режима, но затем отшатнув­шейся от революции при виде крови, проливаемой в гра­жданской войне.

Белый был — красным стал:

Кровь обагрила.

Красным был — белый стал:

Смерть побелила.

Это была не злоба, это был плач.

Не случайно Цветаевой так трудно оказалось в эмигра­ции, потому что она никогда не участвовала в политическом злобстве и стояла выше всех групп и группочек, за что ее и клевали тогдашние законодатели мод. Их раздражала ее независимость, не только политическая, но и художествен­ная. Они цеплялись за прошлое, ее стих рвался в будущее. Поэтому он оказался бездомен в мире прошлого.

Цветаева не могла не вернуться в Россию, и она это сде­лала. Она сделала это не только потому, что жила за грани­цей в ужасающей бедности. (Страшно читать ее письма чеш­ской подруге Анне Тесковой, когда Цветаева просит при­слать ей в Париж приличное платье, на один чудом получен­ный концерт, ибо ей не в чем было выступать.) Цветаева сделала это не только потому, что великий мастер языка не могла жить вне языка. Цветаева сделала это не только пото­му, что презирала окружающий ее мелкобуржуазный мир, заклейменный ею в «Читателях газет», в «Крысолове», не только потому, что ненавидела фашизм, против которого она так гневно выступала в своих чешских стихах. Цветаева вряд ли надеялась найти себе «домашний уют» — она дом искала не для себя, а для своего сына и, главное, для своих многочисленных детей-стихов, чьей матерью она была, и она — при всей своей обреченности на бездомность — знала, что дом ее стихов — Россия. Возвращение Цветаевой было поступком матери своих стихов.

Цветаева вернулась в Москву 18 июня 1939 года после кровавых варфоломеевских ночей и лишь на вокзале узнала об аресте сестры Аси. Ее муж — Сергей Яковлевич Эфрон, которого она когда-то поклялась не бросить, был болен и близок   к   отчаянию.   Цветаеву   не   расстреляли,   не арестовали — ее казнили незамечанием, непечатанием, нищетой. В своем дневнике она записала: «Живу, никому не показываясь... Впервые чувство чужой кухни. Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слез в посудный таз» (цитаты из дневников Цветаевой в книге Марии Разу­мовской «Марина Цветаева» (Оверсиз публикайшен, 1983). Наконец-то состоявшаяся первая встреча с Анной Ахмато­вой взволновала ее, но в чем-то разочаровала их обеих — слишком они были разные. Пастернак пытался помочь Цве­таевой, но прежние близкие отношения их так и не восстано­вились. Цветаева горько призналась в своем дневнике: «Не за кого держаться...» Затем арестовали ее дочь Алю и, наконец, ее мужа С. Эфрона. Вот из чего свивалась та пет­ля, на которой впоследствии повесилась Цветаева.

Она нежно, в каком-то смысле по-матерински, любила романтического Сергея Эфрона. «В 1917 году он сражается в рядах белой армии. Каким образом он попал в белую армию?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату