сегодня на рынке все женщины только об этом и говорили, а девушки лучше дали бы разорвать себя на куски, чем отправились бы под колоннаду. Я ведь вошла туда, потому как давно из девок вышла; а хоть старая и все такое, ноги моей не было бы в аптеке, если бы вы не пошли со мной. Да хранит нас преславная святая Миния!
— Честное слово, кума, я ничегошеньки не знаю… Расскажите мне, кума, ну пожалуйста… Я буду молчать, точно жизни решилась…
— Ладно, сеньора, что тут и говорить! И господи боже мой! Эти чудодейственные снадобья, что мертвых воскрешают, дон Кустодио делает из девичьего бальзама.
— Девичьего бальзама?..
— Ну да, незамужней девушки, светловолосой, которая уже на выданье. Он вырезает у нее ножом жир, идет и перетапливает его, потом готовит свои лекарства. У него были две девушки, служанки, и неизвестно, что с ними сталось, а только точно сквозь землю провалились, исчезли, и никто их больше никогда не видел. Говорят, ни одна живая душа не заходила к нему в комнатку позади аптеки; там у него западня, и девушка только войдет, ступит на доску — и… хлоп! падает в глубокий-глубокий колодец, такой глубокий, что и дна не видать… и там-то аптекарь достает из нее все, чтобы приготовить бальзам.
Следовало бы воспользоваться случаем и поинтересоваться у Хакобы, на глубине скольких саженей под землей располагалась лаборатория потрошителя; однако аналитические способности Пепоны были не столь глубоки, сколь колодец, и единственное, что она спросила с плохо скрываемым беспокойством:
— А для этого подходит только девичий бальзам?
— Только. Мы, старые, уже не годимся даже на то, чтобы из нас вытапливали жир.
Пепона хранила молчание. Туман был влажным: здесь, в горах, он превращался в сплошную пелену, и едва ощутимая мельчайшая изморось опускалась на обеих путниц, окоченевших и напуганных темнотой. Едва они вышли на безлесную, поросшую кустарником низину, которая лежит перед небольшой красивой долиной, где расположен Торнелос и откуда можно различить колокольню, Хакоба спросила приглушенным голосом:
— Кума! Уж не волк ли бежит там?
— Волк? — повторила Пепона, задрожав.
— Вон там… за теми камнями… говорят, за эти дни они уже сожрали много народу. От одного парня из Морлана остались только сапоги да голова. Господи помилуй! Святый Боже!
Прежде чем соседки различили наконец вдали деревню, им еще несколько раз привиделся волк, и душа уходила у них в пятки. Однако страхи не подтвердились, ни один волк не набросился на них. У двери лачуги Хакобы они распрощались, и Пепона одна вошла в свое жалкое жилище. На пороге дома она первым делом наткнулась на мертвецки пьяного Хуана-Рамона, которого пришлось взвалить на себя и, проклиная и ругаясь, перетащить эту тушу на постель. Приблизительно к полуночи пьяный чуточку отошел и заплетающимся языком принялся выспрашивать у своей жены, как у них обстоят дела с арендной платой. Вслед за этим вопросом и неутешительным ответом последовали упреки, угрозы и ругательства, странное, жаркое, исступленное шушуканье. Миния, пристроившись на соломе, вслушивалась; у нее сильно билось сердце, щемило в груди, было трудно дышать; однако наступил момент, когда Пепона, приподнявшись с постели, приказала ей перейти в другой конец лачуги, туда, где лежала скотина. Миния захватила свою охапку соломы и свернулась клубочком, дрожа от холода и страха. В этот день она очень устала: из-за того что Пепоны не было дома, Минии пришлось взять на себя заботу обо всем: варить похлебку, собирать траву, стирать, да мало ли дел и хлопот по хозяйству… Она была сломлена усталостью, измучена обычным недомоганием, той тревогой, что снедала ее, невыразимым беспокойством; но сон не мог смежить ее веки, а душа успокоиться. Она машинально помолилась, подумала о святой и сказала про себя, не шевельнув губами: «Дорогая святая Миния, возьми меня скорей на небо, скорей, скорей…» В конце концов она погрузилась если не в сон, то по крайней мере в то состояние, когда видения, откровения, ранящие душу, и даже физические потрясения мешаются меж собой. Тогда, как и предыдущей ночью, ей привиделось, что перед ней мученица, вот только — что за диво! — это была не святая, а она сама, бедная девочка, беззащитная сирота, лежала там в стеклянном гробу, в церкви, а вокруг горели свечи. На ней был венок из роз, зеленая парчовая мантия покрывала ее плечи, ее бледные холодные руки прикрывали цветок невинности; кровавая рана открылась у нее на шее, и вместе с крохотными капельками крови, которые вытекали из раны, ее покидала жизнь, медленно, едва уловимо, оставляя девочку безмятежной, восторженной, счастливой… Глубокий вздох вырвался из ее груди, у нее закатились глаза, она вздрогнула… и замерла, недвижима. Последнее, что неясно привиделось ей: она вместе со своей заступницей — уже на небесах.
В той самой комнате позади аптеки, куда, по авторитетному свидетельству Хакобы де Альберте, не заходила ни одна душа, поздними вечерами дону Кустодио обычно составлял компанию каноник архиепископского собора, школьный товарищ аптекаря, человек уже в летах, высохший, как трут, весельчак и большой охотник до табака. Таков был этот старинный друг и ближайший поверенный дона Кустодио, и, будь правдой ужасные преступления, которые простой люд приписывал аптекарю, ни один человек не счел бы более уместным хранить в секрете подобные мерзостные деяния, нежели каноник дон Лукас Льоренте, являвший собой воплощение таинственности и неумения общаться с простонародьем. Молчаливость, абсолютная сдержанность приняли у Льоренте маниакальный характер. Он не хотел, чтобы стало известно хоть что-нибудь о его жизни и поступках, даже самых невинных и незначительных. Девизом каноника было: «Пусть никто ничегошеньки не знает о тебе». И еще он добавлял (в дружеской обстановке комнаты за аптекой): «Все, что люди разузнают насчет того, что мы делаем или о чем мы думаем, обращается во вредоносное, смертельное оружие. Пусть лучше выдумывают и строят домыслы, чем мы сами дадим им материал для этого».
Благодаря такому образу жизни каноника и давней дружбе с ним дон Кустодио полностью доверял ему, и только с ним говорил об определенных важных делах, и только с ним советовался в трудных либо опасных случаях. Однажды вечером, когда, конечно же, дождь лил как из ведра, громыхал гром и временами сверкала молния, Льоренте нашел аптекаря взволнованным, нервным, его всего прямо передергивало. Едва Льоренте вошел, аптекарь бросился к нему, схватил за руки и повлек вглубь комнаты позади аптеки, где вместо разных страшных штуковин и бездонного колодца стояли шкафы, полки, диван и прочие столь же безобидные предметы домашнего обихода, и сказал канонику голосом, полным тревоги:
— Ах мой друг Льоренте! Как я жалею, что все время слушался ваших советов и тем самым дал пищу для пересудов всяких глупцов! Говоря по совести, я должен был сразу же опровергнуть бредовые россказни и рассеять дурацкие слухи… Вы мне посоветовали ничего, абсолютно ничего не предпринимать, чтобы изменить мнение, сложившееся обо мне у простонародья из-за моего замкнутого образа жизни, из-за поездок за границу, чтобы изучить все лучшее в моем деле, из-за того, что я холост, и из-за этого злосчастного совпадения… — при этом аптекарь на мгновение запнулся, — когда две служанки… совсем молоденькие… должны были тайком покинуть дом, никому ничего не сказав о причинах своего отъезда… потому что… какой дурьей башке среди простого люда было дело до этих причин, скажите мне на милость? Вы всегда повторяли мне: «Дружище Кустодио, пусть события идут своим чередом, никогда не старайтесь раскрыть глаза дуракам, потому что глаза у них так и не раскроются, а сами они дурно истолкуют ваши усилия, потраченные на то, чтобы рассеять их заблуждения. Пусть они думают, что вы делаете свои мази из жира покойника, и платят за это дороже, так-то; оставьте их, оставьте, пусть талдычат свое. Продавайте им хорошие лекарства, новинки современной фармакологии, — вы же сами утверждаете, что она самая лучшая там, в тех странах, где вы побывали. Лечите болезни, а дурачье пусть думает, что все это происходит чудесным образом. Самая большая глупость из тех, что сейчас выдумывают и распространяют эти чертовы либералы, эта, насчет „просвещения народа“. Ничего себе просвещение! Разве можно просветить народ. Он есть и всегда будет стадом глупцов, вереницей ослов. Если вы показываете ему нечто настоящее и разумное, он не верит этому. Он вожделеет к странному, необычному, чудесному и невозможному. Чем нелепее вымысел, тем скорее ему верят. В конце концов, дружище Кустодио, пусть процессия идет себе, а вы, если можете, завладейте хоругвью… Тут кто лучше спляшет…»
— Конечно, — перебил каноник, доставая свою табакерку и растирая табак кончиками пальцев, — так я и должен был говорить; а что, разве вам повредили мои советы? Я думаю, сундук в аптеке чуть не лопается от денег, а недавно вы купили превосходные угодья в Валейро.