самых бровей.
— То-то и оно, кума!.. Я никогда туда не захожу. Мне даже мимо аптеки и проходить-то неохота. Говорят бог весть что, будто аптекарь готовит колдовское зелье.
— Это легко сказать: «Проходить неохота»; но когда на тебе забота о здоровье… Здоровье дороже всех благ на свете, а у бедного только и богатства что здоровье. Чего не сделаешь, чтобы поправить его. Я в ад готова пойти к самому дьяволу, лишь бы достать хорошую мазь для своего хозяина. Песо и двенадцать реалов оставили мы в этом году в аптеке, а все попусту; будто там родниковая водица; конечно, грешно проматывать деньги, когда корки лишней, чтоб пожевать, и то нет. А тут вот вчера вечером мой-то так кашлем зашелся — чуть не лопнул, и говорит он мне: «Послушай, Хакоба! Или ты сходишь к дону Кустодио и попросишь у него мази, или я подохну. Не беспокой лекаря, не беспокой попусту и Господа нашего Иисуса Христа, надо идти к дону Кустодио — уж ежели он захочет, вылечит меня двумя чайными ложками того снадобья, которое он умеет готовить. И не жмись, жена, с деньгами, коли не хочешь остаться вдовой». Тут дело такое… — Хакоба загадочно засунула руку за пазуху и вытащила какой-то маленький предмет, завернутый в бумажку. — Здесь у меня самое заветное из шкатулки… золотой дублончик… Черти у меня за ним гонятся; я припасла его одежку себе купить, ведь почти совсем голая хожу, да здоровье мужа, кума, важней… Вот и несу я мой дублон этому грабителю дону Кустодио. Прости меня Господь…
Пепона, ослепленная видом дублона, задумалась, испытывая такой приступ зависти, что почти задыхалась.
— Скажите-ка, кума, — истово пробормотала она, стиснув большие лошадиные зубы, а в ее широко раскрытых глазах сверкали молнии. — Скажите, как это дону Кустодио удается получать такие деньги? Знаете, что здесь толкуют? Будто в этом году он купил много угодий маркиза. Богатейших угодий. Говорят, он уже купил две тысячи феррад[84] земли, где растет пшеница, и сдает их в аренду.
— Еще бы, кума! Как же вы хотите, чтоб у этого человека, который лечит от всех недугов, что допустил Господь, да не было бы денег. Входить к нему страшно, но когда выходишь оттуда, а в руках у тебя здоровье для болящего… Послушайте-ка… Помните, как он избавил от ревматизмы преподобного из Морлана. Пять лет был тот парализованный, недвижимый… и вдруг в один прекрасный день встает здоровехонький и шагает себе, вот как вы или я. А все дело в чем? В той мази, что ему в колени втерли, и обошлась она ему у дона Кустодио в пол-унции. А дядюшка Горло, трактирщик из Сильеды? С ним тоже чудо произошло. Его уже соборовали, а тут привезли белой водички от дона Кустодио… и она его словно и воскресила.
— Какие только чудеса не творит Господь!
— Господь? — переспросила Хакоба. — Кто знает, Господь ли их творит или дьявол… Соседушка, уж я вас попрошу, сделайте милость, зайдите со мной в аптеку, когда я туда пойду…
— Ладно, зайду.
За подобной болтовней дорога показалась двум кумушкам не слишком утомительной. Они пришли в Сантьяго, как раз когда колокола собора и многочисленных церквей звонили к обедне, и зашли послушать ее в Анимас, храм, облюбованный окрестными крестьянами и потому заплеванный, грязный и зловонный. Выйдя оттуда, они пересекли площадь, прозываемую Хлебной, заполненную торговцами, продававшими свежий хлеб и глиняные горшки, запруженную крестьянами и вьючными животными, и оказались под аркой, своды которой опирались на колонны византийского ордера, и наконец подошли ко вселявшему страх логову дона Кустодио.
Туда следовало спуститься на две ступеньки вниз, и из-за этого, и еще потому, что колоннада затеняет свет, аптека всегда была погружена в полумрак, чему также способствовали зеленые, ярко- красные и голубые стекла в окнах — последняя, тогда только появившаяся новинка. На полках еще красовались те живописные аптекарские банки, каждая из которых сегодня ценится как произведение искусства, а на них наклейки, где готическим шрифтом было написано нечто, похожее на зловещие формулы алхимии, и другие надписи не менее зловещего вида. На кресле, обтянутом кожей, уже блестевшей от долгого употребления, за столом, где на раскрытом пюпитре лежала объемистая книга, сидел аптекарь и читал; когда обе крестьянки вошли, он встал. Ему можно было дать лет сорок с лишним; у него было худое лицо, глубоко посаженные глаза, ввалившиеся щеки и остроконечная седоватая бородка; уже проглядывала начинающаяся лысина, вокруг которой росли длинные нечесаные волосы, тронутые сединой, — это была аскетическая и привлекательная голова святого, кающегося в грехах, или же немецкого доктора,[85] замуровавшего себя в стенах своей лаборатории. Когда он встал перед двумя женщинами, на его лицо упал голубой отблеск от одного из стекол, и это лицо можно было в самом деле принять за скульптурный портрет. Он не произнес ни слова, довольствуясь тем, что внимательно смотрел на крестьянок. Хакоба дрожала, словно в ее венах текла ртуть, а Пепона, будучи посмелее, рассказала все про астму, про мазь, про больного кума и про дублон. Дон Кустодио одобрил ее рассказ степенным наклоном головы и отсутствовал три минуты, скрывшись за красной саржевой занавеской, закрывавшей вход в комнату за аптекой; он вернулся с пузырьком, тщательно запечатанным сургучом, взял дублон, смахнул его в ящик стола и, дав Хакобе песо сдачи, ограничился словами:
— Натирайте ему этим грудь утром и вечером. — И, не произнеся больше ничего, вновь погрузился в чтение.
Кумушки переглянулись и поспешно выбрались из аптеки; очутившись на улице, Хакоба перекрестилась.
Было около трех часов дня, когда они снова встретились в таверне у выезда из города; там они съели по ломтю хлеба и корку черствого сыра и, чтобы ублаготворить себя, пропустили по две маленьких, с наперсток, рюмки водки. Затем пустились в обратную дорогу. Хакоба возвращалась довольная жизнью: она достала лекарство для мужа, удачно продала полферрады бобов,[86] а от дорогого ее душеньке дублона осталось благодаря сердобольному дону Кустодио еще целое песо. У Пепоны, напротив, дрожал голос, и глаза ее покраснели, ее густые брови были насуплены как никогда, громоздкое и неуклюжее туловище сгибалось при ходьбе так, словно кто-то задал ей здоровенную трепку. Едва они вышли на дорогу, Пепона стала изливать свои невзгоды, горько причитая; этот разбойник, дон Маурисио, был, видно, глух от рождения, мучитель всех горемычных.
— «Деньги за аренду или съезжайте с хутора». Кума! Я так плакала, вопила, на коленях ползала, волосы на себе рвала, взывала к памяти его покойной матушки и всей усопшей родни… А он так вот непреклонно: «Деньги за аренду или съезжайте с хутора… У вас задержка с уплатой не оттого, что год такой, нечего на неурожай сваливать… Ваш муж пьет, а сынок ваш тоже лихо пляшет… Сеньор маркиз сказал бы вам то же самое… С вами разоришься… Маркиз не любит пьяниц среди своих арендаторов». Я сказала ему: «Сеньор, ну продадим мы быков и коровушку, а с чем останемся потом? Себя, что ли, в кабалу продадим?..» — «Я вам говорю: деньги за аренду… а нет, немедленно убирайтесь…» И, так вот распаляясь, распаляясь… выставил меня за дверь. Ах, как хорошо вы делаете, сеньора Хакоба, что заботитесь о своем муже… О непьющем муже! А мне до самой могилы суждено возиться с этим пропойцей… Если ему и купишь для исцеления снадобье, он не вылечится.
Такими разговорами обе кумушки скрашивали себе дорогу. Зимой темнеет быстро, и они решили идти кратчайшим путем, углубившись в густой сосновый лес на склоне горы. Было слышно, как на какой-то дальней колокольне пробили Angelus,[87] и туман, поднявшийся с реки, начал обволакивать и скрадывать предметы. Сосны и заросли ежевики таяли в этой белесой призрачной мгле. Крестьянкам было все труднее находить тропинку.
— Кума, — вдруг обратилась обеспокоенная Хакоба, — прошу вас, бога ради, не говорите в деревне о мази…
— Не бойтесь, кума… У меня рот на замке…
— Потому как ежели об этом узнает его преподобие, он может во время службы отлучить нас от Церкви…
— А ему-то какое дело?
— Да ведь говорят, будто эта мазь «сама по себе…»
— Чего?
— Господь с вами, кума, — пробормотала Хакоба, останавливаясь и понижая голос, словно сосны могли услышать ее и выдать кому-нибудь. — Вы в самом деле ничего не знаете? Диву на вас даюсь. Да