поворотам, и близостью самого Мотьки, который казался мне воплощением мужественности.
Так я ехал, не различая ни направления, ни места, ни времени, то засыпая, то просыпаясь, и те поездки в деревню по сей день помнятся мне как череда одинаковых сновидений, потому что я то и дело просыпался и с каждым моим пробуждением воздух вокруг становился все более теплым и влажным, а свет — все более ярким. По дороге Мотька остановился в каком-то большом городе — видимо, в Тель-Авиве — и велел мне выйти на воздух, размять кости и справить малую нужду за задним колесом, как бы показывал этим, что видит во мне равноценного и равноправного спутника, — хоть я и маленький городской мальчик, не имеющий прав на вождение грузовика, но я «из мошавников Нагалаля», а стало быть — настоящий мужчина. А потом он угостил меня большим завтраком из яичницы, простокваши и салата и даже заказал мне чашечку кофе.
— Пей, пей. Кофе — это можно, — сказал он. — Только не говори родителям, что я тебе разрешил.
Оттуда мы пошли отдать и забрать несколько посылок и писем в каком-то большом доме — вероятно, в Исполкоме профсоюзов — и вернулись к «танкеру», терпеливо ожидавшему нас на улице.
Страна, куда меньшая, чем сегодня, была тогда большой и просторной, и наш «танкер», куда меньший, чем сегодняшние полуприцепы, был намного больше их. А когда мы выбрались, наконец, из вади Милх, что за Иокнеамом, и моим глазам сразу открылся весь простор Долины, мне показалось, что я попал в какую-то другую — лучшую, чем прежде, — страну. Лет десять спустя, когда мои родители научились водить, купили маленькую «Симку-1000» и мама начала ездить на ней в Нагалаль, она именно в этом месте обычно притормаживала, делала глубокий вдох и молча улыбалась — даже не замечая, наверно, глубины своего вдоха, широты улыбки, своего почти стона.
Мотька припарковался в центре мошава, возле стены маленького деревенского молокозавода, сказал, что должен «заняться Мэком» и сделать запись в транспортном журнале (слова, которые вызвали у меня сильное возбуждение), а я пусть подожду здесь дядю Менахема, который «вот-вот» подъедет и заберет меня к бабушке Тоне.
— А если он уже приезжал?
— Ну нет! Твой дядя всегда приезжает последним, ты что, не знаешь?
Дядя Менахем всегда приезжал последним, и я всегда его ждал, а пока с величайшим интересом разглядывал, чем заняты окружавшие меня люди. Вообще-то мне больше всего нравилось, когда кто-нибудь из мошавников включал чудесное устройство под названием «сепаратор». Это был металлический круглый цилиндр с ручкой на боку, который, если крутить эту ручку, начинал вращаться с такой огромной скоростью, что залитое в него молоко само собой разделялось на сметану и обезжиренную мутную жидкость, которые выливались через две отдельные трубы в два разных бидона. Но в то первое утро сметану никто не отделял, и я просто глазел на мошавников, толпившихся вокруг со своими телегами и бидонами. Они громко разговаривали друг с другом и время от времени бросали в мою сторону короткие оценивающие взгляды, которые хорошо знакомы были любому мошавному мальчишке.
В те времена у мошавников Нагалаля было особое умение с лету разбираться в детях, а также способность к быстрой и точной оценке и прогнозу, возникшие, по-видимому, за долгие годы наблюдений за жеребятами и телятами и позволявшие им предугадать будущее любого новорожденного, что в коровнике, что во дворе, что в доме. Они наперед знали, из какого ребенка получится «хороший мошавник», а из какого — «бездельник». Кто будет «удачным», способным «внести вклад» и принести мошаву пользу, а кто станет «паразитом», который воспользуется мошавным принципом взаимопомощи и будет «обузой для общества».
Так они разглядывали и меня. Те, которые узнавали, просили передать привет маме. Те, кто не узнавал, спрашивали, чей я. Так было принято тогда — у любого ребенка спрашивать, чей он. Когда человек узнавал, чей перед ним ребенок, ему сразу все становилось ясно. Ребенок занимал свою клеточку на сводной карте историй, происшествий, людей, слухов, успехов и неудач, а главное — в «генеалогическом журнале» мошава и мошавного движения в целом. И его размещение на этой карте было настолько существенным, точным и детальным, что я уже тогда понимал — лучше мне сказать, что я сын всеми любимой и ценимой «Батиньки», чем внук бабушки Тони — «иной», непохожей и вызывающей кривотолки.
Мотька был прав. И в тот первый мой приезд дядя Менахем, как всегда, явился последним. Ответственный по молокозаводу уже явно нервничал и бросал на меня гневные взгляды, как будто это я был повинен в дядином опоздании. Но я и сам чувствовал за собой вину, потому что меня всегда учили, что семья — это взаимная ответственность и поручительство. Но вот наконец вдали вырисовался бледный силуэт Уайти, нашей белой лошади, тянувшей телегу с несколькими бидонами, и темный силуэт самого дяди Менахема, восседавшего на телеге с поводьями в руках и лениво дымившего своим «Ноблессом». В Нагалале наш дядя Менахем с детства прослыл «неуемным» и «дикарем», потому что не признавал над собой никаких правил. Он курил с третьего класса и ездил на мотоцикле с пятого. Он гонялся за кошками, передразнивал взрослых, рассказывал небылицы, насмешил и разозлил немало людей в мошаве. Потом он женился на тете Пнине, самой красивой из девушек Нагалаля, и именно на их свадьбе я совершил тот ужасный поступок, который мне припоминали еще долгие годы после того.
То были, как я уже говорил, времена «суровой экономии», и к предстоящему торжеству дедушка Арон насобирал немного яиц, чтобы дать с собой маме, дяде Михе и тете Батшеве, которые тогда уже тоже не жили в деревне, и еще нескольким приглашенным, которых хотел особенно уважить. Он положил эти яйца в корзинку, а корзинку спрятал в коровнике, где я и еще один мальчик, мой
Уайти мирно стоял себе у стены коровника и жевал свою сурово-экономную лошадиную порцию, и мы — хочу снова напомнить уважаемым судьям, что нам было четыре с половиной года, от силы пять лет — для пробы швырнули в него одно из найденных яиц. Глубокий желтый цвет желтка на белизне его кожи произвел на нас сильнейшее впечатление и вдохновил на новые подвиги, и, когда дедушка Арон позвал гостей в коровник получить подарок — по десять яиц на каждого, Уайти был уже с головы до ног покрыт стекающими на землю желтками…
— Только хлебных крошек не хватало, а так можно было бы сделать из него великолепный шницель для всех гостей, — добавляла мама каждый раз, когда снова и снова рассказывала эту историю в осуждение своего непутевого сына.
Некоторые из гостей — тоже, я полагаю,
Глава 12
Дядя Менахем ласково потрепал меня по макушке и сказал: «Привет, как дела?» — как будто не видел ничего особого в том, что маленький племянник из Иерусалима ждет его в половине девятого утра на молокозаводе Нагалаля. Он сгрузил бидоны с телеги и стал сливать молоко через белые матерчатые пеленки, которые покрывали стоявший на весах чан. Попутно он отчаянно спорил о чем-то с ответственным по заводу, как спорил обычно обо всем и со всеми подряд, а закончив свое дело, посадил меня на телегу, положил рядом мой чемодан, вручил мне вожжи, раскурил очередной «Ноблесс» и сказал: «Трогай».
Передача вожжей была чем-то большим, чем просто игрой. Она была частью исчезающего ныне отношения взрослых к детям, благодаря которому ребенок начинал ощущать, что на него полагаются, что на него возлагают ответственность, а позже — что от него требуются также польза и вклад в общее дело.
Взволнованный доверием, я сказал Уайти первое и нерешительное «Но-о», потом второе, уже