побуждающее их тратить все больше и больше. Они видят, что так поступают все вокруг, не желают прослыть «тормозами» и не испытывают беспокойства по поводу ненормально высокого уровня потребления, поскольку вокруг же никто не беспокоится.
Обычно экономисты эти факты не замечают. Мы же, опираясь на психологические исследования, кратко изложенные в первой части, и на данные о природе экономических флуктуаций, утверждаем, что все это действительно имеет место. Большинство экономистов академического направления, если попросить их дать определение понятию «перегретый», скажут, что оно описывает период, когда инфляция, измеряемая индексом потребительских цен, растет. Возможно, это и так, но значение данного понятия значительно шире.
Инфляция сама по себе, особенно если она растет, может в конечном счете отрицательно повлиять на экономический климат, подобно тому как граффити и разбитые окна портят облик города. И то и другое идет вразрез с нашими представлениями о цивилизованном обществе и наводит на мысли о том, что в нашей жизни не все в порядке[123]. Но инфляция — отнюдь не синоним перегрева. К примеру, в 1920-х при колоссально раздутых ценах на акции и землю потребительская инфляция была несущественной.
«Ревущие двадцатые» — это был период мира, веселья, интенсивной светской жизни и значительного экономического процветания. Биржевые курсы показывали беспрецедентный рост по всему миру и достигли пиковых значений в канун всемирного биржевого краха 1929 г., после которого мир погрузился в депрессию. Чтобы понять эти события, мы должны вновь обратиться к нашей теории иррационального начала и ее основным элементам.
Почему возник биржевой бум и в чем была его неизбежность? Объяснять это стремительным ростом доходов компаний в 1920-е неправильно, поскольку сам этот рост был в значительной степени следствием бума, он оказывал стимулирующее воздействие и на потребление, и на производство.
В «Иррациональном изобилии» показано, как идеи, подстегнутые первоначальным ростом фондовых рынков, передаваясь от человека к человеку подобно инфекции, способны привести к нарастанию потока оптимистических историй о том, что наступила новая эра. Ажиотаж инвесторов сам по себе способствует размножению подобных историй[124].
Именно это, по всей видимости, и произошло в 1920-е. Многие и впрямь поверили, что достигли успеха благодаря собственному финансовому гению, хотя на самом деле им следовало бы понять, что «все сделал рынок». Народ охотно верил историям про выдающихся инвесторов. Одним из них был Сэмюел Инсалл. Позже его бухгалтер вспоминал: «Банкиры звонили ему, как когда-то бакалейщик звонил моей матушке, предлагая «свежайший зеленый салат для миссис Мак-Энроу». Только они спрашивали, не найдет ли мистер Инсалл, куда употребить свежайшие зеленые денежки — каких-нибудь десять миллиончиков?»[125] Инсалл добился неоспоримого успеха за счет использования кредитных схем. Когда началась депрессия, все эти схемы лопнули, и он разорился.
В книге Эдгара Лоуренса Смита «Обыкновенные акции как долгосрочные инвестиции» (1925) читателю преподносится история о том, что акции всегда были отличным средством извлечения долгосрочной прибыли, но мудрые и прозорливые инвесторы хранят эту тайну от посторонних[126]. Благодаря таким историям люди стали считать себя такими же мудрыми «долгосрочными инвесторами», хотя на самом деле их энтузиазм по поводу акций длился ровно столько, сколько длился рост фондовых рынков. Вот как писал об этом Нойес:
«К 1929 г. казалось, что спекулятивная лихорадка не знает ни географических, ни социальных границ. Были случаи, когда проявление неодобрения или скептицизма даже в светской беседе могло вызвать такое же возмущение, как если бы речь зашла о политических или религиозных разногласиях... И опубликовать в Times статью о несомненных, на мой взгляд, признаках опасности было делом малоприятным во всех отношениях. Подобного рода соображения неизбежно вызывали гневные отповеди в том духе, что автор-де пытается дискредитировать американское процветание или даже воспрепятствовать ему»[127].
После краха 1929 г. истории резко сменили тональность. Экономики ведущих стран мира впали в глубокую депрессию, и теперь лейтмотивом стали несправедливость, злоупотребления и обман.
В отличие от американской депрессии 1890-х, Великая депрессия бушевала по обе стороны Атлантики. В ноябре 1930 г. безработица в США превысила 10%, а в мае 1933 г. достигла пика в 25,6%. В Великобритании десятипроцентный барьер был преодолен тогда же, когда произошел биржевой крах 1929 г., пик (26,6%) был достигнут в январе 1931 г., а ниже 10% этот показатель опустился только в апреле 1937 г. В Германии уровень безработицы превысил 10% в октябре 1929 г., достиг наивысшего показателя (33,7%) в декабре 1930 г. и опустился до 10% только в июне 1935 г. Депрессия не ограничилась Северной Америкой и Европой. Например, в декабре 1928 г. в Австралии был преодолен десятипроцентный барьер безработицы, в сентябре 1931 г. достигнут ее максимум (28,3%), и вплоть до января 1937 г. этот показатель не опускался ниже 10%.
В чем причины Великой депрессии? Как и в предыдущий раз, ее «спусковым крючком» стал финансовый кризис — всемирный биржевой крах 1929 г., в особенности грандиозный обвал 28—29 октября 1929 г., и сопутствующий коллапс банковской сферы. Но опять-таки реальное значение экономического спада невозможно понять только через эти события.
Как явствует из работы Барри Эйхенгрина и Джеффри Сакса, в начале 1930-х депрессия распространялась по миру вследствие крушения золотого стандарта[128] . Столкнувшись с глобальной утратой доверия к деньгам, центробанки могли защитить золотой стандарт только путем резкого увеличения процентных ставок, уничтожая тем самым экономику своих стран. Эйхенгрин и Сакс обнаружили, что страны, дольше всех придерживавшиеся золотого стандарта, пострадали от кризиса в наибольшей степени. Государства, где девальвация произошла раньше других, быстрее начали восстанавливаться — не только по причине более низких процентных ставок, но также из- за конкурентного преимущества, возникшего вследствие снижения курса национальной валюты. И все же многие страны (в первую очередь, Франция) продолжали сопротивляться девальвации в тщетной попытке сохранить устаревший золотой стандарт. Все это привело к тому, что одномоментный биржевой крах перерос в затяжную депрессию.
Но Великая депрессия не сводится исключительно к этим техническим моментам. Огромную роль здесь сыграло иррациональное начало. Рассмотрим ситуацию с точки зрения справедливости. Как и в 1890-е, депрессия 1930-х обострила чувство несправедливости у участников трудовых отношений и активизировала трудовые конфликты по всему миру. Коммунистические идеи набрали небывалую популярность — интеллектуалы всего мира стали считать коммунизм единственным способом покончить с эксплуатацией трудящихся и с проблемами макроэкономики. Среди предпринимателей нарастало ощущение неуверенности: они боялись, что общественный договор изменится самым непредсказуемым образом.
Первые годы Великой депрессии ознаменовались резкой дефляцией. Индекс потребительских цен в США рухнул на 27% от уровня октября 1929 г. (месяца, когда случился биржевой крах) и достиг низшей точки в марте 1933 г.[129] (В оставшийся период депрессии потребительские цены незначительно росли.) Дефляция начала 1930-х привела к сокращению прибыли: доходы компаний резко падали, в то время как оплата труда в основном оставалась на том же уровне.
Экономист Энтони О'Брайан установил, что за первые два года депрессии номинальная зарплата почти не менялась. Полученные им данные показывают, что к январю 1931 г. в номинальном выражении зарплаты в промышленном производстве снизились приблизительно на 2%, в то время как потребительские цены упали на 8,1%, а к августу того же года зарплаты сократились всего на 3,5%, тогда как потребительские цены рухнули уже на 12,7%[130]. В 1932 и 1933 гг., когда депрессия усугубилась, зарплаты стали сокращать больше, но все равно на протяжении 1930-х уровень оплаты труда в реальном исчислении продолжал расти и к концу десятилетия в реальном исчислении компенсации росли на 20% быстрее, чем в реальном.
Многие высказывались в пользу сокращения зарплат. Например, 18 февраля 1932 г. на открытом собрании избирателей Хартфорда (штат Коннектикут) один из 150 участников задал вопрос: «Если еда и