распоряжение свой дом. Теперь его приезд в Неаполь тоже произвел сенсацию. И здесь он снискал широкую известность своей одухотворенной красотой и одержимостью идеями просвещения. Маркиз Филангиери, прославленный писатель, уделял ему особое внимание и был с ним уже на дружеской ноге. Князь Вальдек, который готовился здесь к путешествию в Далмацию и Грецию, не раз приглашал его к себе и своим положением и влиянием обеспечивал ему путь к тем кругам, которые вообще были закрыты для иностранцев. Гёте рассказал ему содержание своей стихотворной трагедии «Ифигения в Тавриде», о которой тонко образованный князь отозвался с восхищением. Сэр Уильям тоже во что бы то ни стало хотел принять Гёте в Палаццо Сесса. Нужно, чтобы поэт увидел Эмму и оценил волшебство ее очарования, ее грации, ее пения. Знаток человеческих душ и естествоиспытатель, провозвестник эллинистического идеала красоты должен был убедиться, что сэр Уильям Гамильтон владеет самым ценным из того, что есть на земле.
Так мечтал сэр Уильям. Как он был тщеславен! Он украшал себя Эммой, как жаждущая успеха женщина украшает себя взятой напрокат красотой перьев, цветов и драгоценных камней.
Блестящее общество наполняло огромные, залитые морем света залы Палаццо Сесса, когда сэр Уильям Гамильтон принимал Гёте. Он провел его по дворцу, показывая ему богатую отделку и обстановку. В угловой комнате с зеркалами поэт долго стоял у открытого окна, восхищенно вбирая в себя картины залитого лунным светом ландшафта[58].
Потом хозяин пригласил общество в большой полутемный зал, в центре которого из древнеримской курильницы поднимались от раскаленных древесных углей голубоватые язычки пламени. Трое слуг держали свечи, укрепленные на длинных стержнях. К ним подошел сэр Уильям с четвертым стержнем. Свет свечей слился со светом пламени в причудливое сияние, обрисовавшее на полу мерцающий круг.
Вдруг, словно поднявшись из-под земли, в этом кругу возникла белая фигура. Окутанная плотными покрывалами, на какое-то мгновение она оставалась неподвижной, подняв руки под длинным, свободно ниспадающим покровом. Внезапно она опустила руки, и верхний покров спал с нее. В мраморной неподвижности, обрамленная покрывалами, возникла статуя вакханки. Сверкающие рыжие волосы кольцами выбивались из-под головной повязки. С прекрасного лица насмешливо улыбались огромные голубые глаза, полные губы приоткрылись как бы для поцелуя, обнажив сверкающую слоновую кость зубов…
Быстрое движение рук, тихий шелест слетающих покрывал…
Кассандра, предсказывающая бедствие, грозящее Илиону… Мария Магдалина… Диана…
Вдруг богиня отступает, и вместо нее появляется фигура молодой девушки. Стоя на коленях перед древней греческой урной, она складывает руки для молитвы… Лицо Дианы меняется. В глазах ее — безумная жажда мести. Она бросается на девушку и закидывает ей назад голову. В занесенной над ней правой руке богини блеснул широкий клинок ножа… Медея, убивающая свою дочь. Нож выпадает из руки, дрожащие ладони матери привлекают свое дитя к груди, пытаются укрыть его невинную голову, глаза обращены к небу в беззвучной мольбе… Ниоба, защищающая свою дочь от стрел богов. Опять взлетают покрывала, скрыв группу. На мгновение воцаряется тишина. Потом как бы издалека звучит ритмичная дробь баскского барабана. Она все близится и близится, добавляется позвякивание тарелок, ритм все ускоряется. Покрывала спадают. Размахивая тамбурином, перебирая босыми ступнями, парит в воздухе танцовщица, как бы сошедшая с помпейских фресок, а вокруг нее кружит в танце изящная детская фигурка. Под длинными ниспадающими мягкими одеждами обрисовываются чистые линии рук и ног, волна волос, искрясь на свету, огибает белоснежный затылок и спадает до колышущихся бедер. Сладострастно поднимается и опускается девичья грудь. Как блестящие змейки, играют, едва касаясь земли, маленькие розовые ступни. Глаза с дразнящей улыбкой взирают вниз, на ребенка, который, вытянув руки, пытается схватить бубен.
Вдруг ликующий крик. На секунду ребенок и танцовщица застывают, как бы окаменев. Круг света гаснет. В зале становится темно. Только в центре зала голубоватое мерцание углей, от которых поднимается нежный аромат…[59]
Глава тридцать четвертая
Теперь она была светской дамой, такой, какую хотел сделать из нее Гревилл. С легкой грацией, составлявшей резкий контраст испанскому этикету высшего неаполитанского общества[60], она тонко и тактично умела избежать всего, что могло показаться хоть сколько- нибудь неприличным. Казалось, что она, как забавляющаяся игрой девочка, легко и беззаботно скользит по жизни.
Эмма знала, что именно такой она нравится сэру Уильяму. Такой он и представлял себе спутницу жизни, которая будет усыпать цветами дороги его старости. Он питал отвращение ко всему, что могло бы принести ему огорчение. Это был сибарит, гонявшийся за красотой и стремившийся завладеть ею. Окружающий мир с его суетой представлялся ему театром. Возвышаясь над кишащей в партере толпой, он сидел в удобной ложе, посмеиваясь над глупостью и страстями людей, порождающих лишь беспорядок и хаос, не продвигаясь при этом ни на шаг вперед. Но наступали моменты, когда он и сам казался себе смешным. Ему представлялись тогда нелепыми и его пристрастия, и погоня за красотой, и страсть к Эмме. Он сам с издевкой наблюдал за собой, как за совершенно посторонним человеком, пораженным смешной манией; он следил за его пульсом, препарировал его мысли и ощущения скальпелем исследователя. Вдосталь наиздевавшись над собой, он снова впадал в любовное безумие стареющего человека, называя себя несчастным, растрачивающим свое чувство на бездушную статую.
Теперь Эмма хорошо знала его. Он был как отец Моцарта: у того сын однажды вечером перед тем, как отправиться спать, взял на рояле септаккорд. Старик несколько часов ворочался без сна в постели, но потом наконец встал и сыграл разрешающий аккорд, после чего, удовлетворенный, лег в постель и тотчас же заснул. Септаккордом была для сэра Уильяма загадка скрытого от чужих глаз прекрасного тела Эммы. Стоило ей только приподнять покрывало, и его сладострастие было уже удовлетворено. И тогда он был способен отказаться от того, чего только что добивался, как от картин, которые он продавал, досыта на них наглядевшись. Но вот он начал ревновать ее. С той поры, как Эмма была представлена сэром Уильямом королю, Фердинанд стал ухаживать за ней. Как только она выходила погулять в английский сад Виллы Реале, он сразу же оказывался рядом с ней. На Позилиппо он заказывал для нее серенады и сам присутствовал при их исполнении и был счастлив, если она появлялась на балконе в лунном свете. Когда она сидела в театре Сан Карло в посольской ложе рядом с ложей королевской, он перегибался через барьер и, обратившись спиной к сцене, не сводил глаз с «прекрасной англичанки». Фердинанд страшно страдал от того, что не мог поговорить с ней, ведь он абсолютно не знал английского языка. Но когда Эмма выучила итальянский, он забросал ее льстивыми комплиментами и любовными признаниями. И он не успокоился, пока сэр Уильям в ответ на приглашение короля не стал брать ее с собой на охоту. Тут уж он не оставлял ее ни на минуту, когда они скакали по лесам, стреляли волков и кабанов, проводили ночи напролет за болтовней в охотничьих домиках. А когда заработали злые языки, он вмешался. Представил Эмму дамам своего двора как образец безупречной жизни, благородства, приличия и высокой нравственности. Теперь он стал появляться вечером в Палаццо Сесса. Внезапно он обнаружил у себя голос и просил Эмму петь вместе с ним. Услыхав его в первый раз, она испугалась. Едва ли его горло рожало хоть один чистый тон, он пел сквозь зубы, как рыбак. Несмотря на свою неотесанность, он все-таки заметил ее замешательство. Но она нашлась:
— Ваше величество поет иначе, чем обыкновенные певцы, — ответила она на его вопрос. — Ваше величество поет по-королевски!
И еле удержалась от того, чтобы не расхохотаться в ответ на его польщенную улыбку. И все же она стала защищать его, когда позже сэр Уильям поднял его на смех. Да, Фердинанд де Бурбон не был красив, как Адонис, не был он и Аполлоном в искусствах, но все же он был хороший человек. Хороший человек! Сэр Уильям был близок к тому, чтобы закричать. И тут же ополчился на короля. Он идиот, кретин. Вступил на трон в восьмилетием возрасте, и никакой силой его нельзя было заставить открыть хоть одну книгу, взять в