Выпил кофе. Потом поднялся в мастерскую. Подобно матери, засучил рукава и в меру сил восстановил порядок. Поставил книги на полки. Поднял опрокинутые мольберты, собрал разбросанные кисти, карандаши и тюбики. Но с картинами, как я и думал, мало что можно было сделать. Попробовал заклеить порезы с изнанки липкой лентой, но края все равно расходились. Тогда взял иголку с ниткой — вопреки фантазиям Лотты, мы с Барти давно научились штопать свои носки, — и подверг пластической хирургии лицо Мэдлин. Увы, ряды швов сделали ее похожей на чудовище Франкенштейна. В два часа ночи я капитулировал.
Перешел по коридору в нашу спальню. Сна ни в одном глазу. Вспоминалось, как Марша дергала меня за ремень, как поднимала навстречу таз, когда я еще не пристроился у нее между ног. Не лучший способ считать слонов. Так же как — перебравшись в ее постель и нюхая оставшиеся молекулы ее туалетной воды.
После часа безуспешных попыток я надел джинсы и вернулся в мастерскую. Взял этюдник, маленький холст, горсть кистей, краски и устроился в комнате Майкла, с видом на переливчато мерцавший внизу, как вечернее платье, бассейн. Я писал его — в который? в пятисотый раз? — как море, от края холста и до края. Потом развернул этюдник в обратную сторону и попытался схватить белые гребешки, пульсировавшие на стене, как кривые на осциллографе. Никто не догадался бы, что эти пики раздробленного света, вспышечки, проблески — крылышки стрекоз и шмелей, некогда размокшие, а теперь, благодаря моему брату, вновь обретшие летучесть. В пять часов утра я лег и проспал бы до вечера, если бы в полдень меня не разбудил пронзительный звонок. Шел крупный дождь. Трубка молчала.
«Алло? Алло? — кричал я. — Кто это?» Ни голоса, ни гудка. Тогда я сказал: «Эдуард, мой лучший друг. Не потеряй Коуфакса, ладно?» Тишина. Не слышно даже дыхания. Трубка чуть не выскользнула из моей потной ладони. Наконец голос — не Эдуарда, а Майкла и не у микрофона, а как будто из глубины комнаты: «Дай мне. Папа? Я хочу…» Тишина. Я заорал в трубку, но это было все равно, что орать в океане над тем местом, где пошел ко дну человек. Я набрал *69, но, конечно, номер звонившего не выяснил. Час после этого я просидел, уставясь на телефон. Наконец он зазвонил, заставив меня вздрогнуть. Но это был только Джимбо — хотел чем-то помочь, приглашал к себе на покер. Я отказался. И на этот раз трубку оставил на столе.
Побродив по комнатам, я растопил камин и налил себе виски. Дождь усилился. Громыхнул гром. Небо стало темным, как при солнечном затмении. Зажглись одураченные уличные фонари.
Я спустился в подвал — как в детстве, когда прятался от грома. Оглядел колонны Бартоновской прозы — полное собрание сочинений, — поднимавшиеся почти до потолка. Железная топка заработала с ревом. Я подошел к штабелю старых коробок. Картон их заплесневел. Я потянул за гнилой угол. Бумага внутри была странного формата, примерно нынешнего А3, и сплошь покрыта каракулями Барти. Удалось выдернуть старый рассказ, такой старый, что скрепка на нем заржавела. Саму бумагу как будто погрызли черви. «Неприятность в пригороде» — написано было заглавными буквами наверху страницы. Раздался гром, и шестидесятиваттная лампочка на шнуре потускнела. «Глубинные бомбы!» — кричали мы с Барти: нашу подводную лодку атаковал эсминец.
«Школьный автобус остановился на углу» — так начинался рассказ. «Когда шофер открыл дверь, вереница полурадостных лиц пересекла лудную улицу». Именно так:
Герой, Дэйв Конвей, выходит из автобуса с остальными. Он предвкушает вечернее свидание со своей подругой. Но вот беда: в кармане у него табель со сплошными единицами, и он знает, что родители засадят его дома (нетрудно предугадать команду отца: «Отправляйтесь в свою комнату, молодой человек»). Он дает выход своему огорчению, швыряя сверху камни в машины на шоссе. Затем идет домой выпить пива. Но ему мешает мать, «тощая костлявая женщина с холодными пронзительными глазами, как у кобры». И конечно, у Дэйва с матерью происходит страшная ссора, в ходе которой она дает ему пощечину и впивается ногтями в его руку. Дэйв удаляется в свою комнату и слышит оттуда, как мать поднимает трубку и «говорит его девочке, что сегодня он оставлен дома за плохое поведение». После мрачного раздумья он спускается вниз, берет топор, на цыпочках подходит сзади к матери, которая — «хряп, хряп зубами» — кушает яблоко. Он отрубает ей голову одним ударом. Еще одна живописная деталь: «Голова откатилась вместе с огрызком яблока и сразу закрыла глаза». Затем — эдипова виньетка — Дэйв садится в отцовское кресло, звонит своей девчонке и говорит, что вечером за ней заедет. Когда она спрашивает, не будет ли против его мать, он отвечает: «Нет, мама теперь согласна».
Раскаты грома удалились. Я оглядел колонны рукописей вокруг себя. Улыбался ли этому Будда? И тому, что Дэйв, побросавшись камнями в машины, пнул под зад соседскую собаку? Я вспомнил, как Барти часами сидел у бассейна, выплескивая на плиты попавших в воду насекомых, чтобы они обсушили крылышки на солнце. Святой Франциск Ассизский тоже хотел поджечь домашнего кота? А Прабхавананда, гуру моего брата? А джайнисты, что боялись сделать шаг или вздохнуть, дабы не погубить невидимую гусеницу или миллионы микробов? Хотелось ли им тоже отрубить голову матери, пока она, как Ева, хряпала яблоко? С уколом в груди я вдруг вспомнил, как Лотта — да, тоже иногда кобра, змей, искусительница — как она читала все рассказы Барти. Читала ли этот? И ерошила ему волосы со словами: «Прекрасный язык! Блестящая проза»?
Когда я поднялся наверх, дождь уже перестал. По дороге на кухню меня остановил звон колокольчиков на входной двери.
— Марша! — закричал я, хватаясь за ручку. — Я здесь! Открываю!
Но это была не Марша и не ребята. В дверях стоял Эрни, мятый, как всегда. Он тискал руки.
— Извините, что потревожил. Не знал, что вы работаете. Но у меня новости.
Он смотрел на заляпанные джинсы, в которых я валялся на кровати, и такую же испачканную фуфайку.
— Нет, нет. Это я ночью пробовал начать картину. Вы промокнете — заходите.
На самом деле светило вечернее солнце, хотя с ветвей и карниза портика еще капало. Эрни, однако, купался в собственном поту.
— Заходить не буду. Я просто решил, что лучше сообщить вам новости лично.
— Какие новости? Что-то случилось? Что-то с мальчиками?
— Во-первых, хочу извиниться. Я слишком легко отнесся к ситуации. Сказал вам, что все рассосется. Я сам так думал. Не ожидал, что у нее хватит на это характера.
— Хорошо, Эрни. Никто не сомневался, что вы действуете из лучших побуждений. Что случилось?
— Мне позвонил приятель. Ну, на самом деле тут была цепочка знакомых, и начало ее — в кабинете судьи Моска. Он вам сочувствует. Он старый друг семьи.
— Не тяните. С ребятами ничего не случилось?
— Нет, нет, насколько знаю. Дело в том, что она подала жалобу. Подождите, я не уверен, что она сама. Позвонила районному прокурору, кажется, Ванесса. Она привела Маршу. Ричард, оба глаза у нее заплыли. Горло — фиолетовое. Неприятность в том, что дело поступает к судье Шёнбергу.
— К Ронни? Черт возьми, я играл с ним в теннис.
— Я бы не рассчитывал на знакомство. Наш мир изменился после Симпсона[103]. Весь город трясется.
— Но если Марша не подала жалобу…
— Думаю, это не имеет значения. Сейчас вопрос стоит так: возбудят ли против вас уголовное дело.
— Уголовное?
— Кажется, этим и занят судья Моск. Он пытается свести это к судебно-наказуемому проступку. Понимаете, мир встал с ног на голову. И то, что вы известный художник, вам отнюдь не на пользу. Пресса заголосит о кумовстве. В данном деле ваш талант — против вас.
— В каком деле? Что я такого сделал?
— Вас обвиняют в вооруженном нападении.
— Гликман, вы с ума сошли? Вооруженном? Чем? Книгами?
— Атлас, я слышал. Тяжелый. Слушайте, убить можно и туфлей. И тостером, наверно. Людей