улыбку, светлую, широкую улыбку, так похожую на эту Москву.

До поезда оставался еще целый час. Захаркевич куда-то сбежал. Наверное, брать билет. Жанна сидела в буфете. К ней подошел пожилой человек и, робко озираясь, нет ли поблизости носильщиков, тихо спросил:

— Может, позволите багаж донести до вагона?

Жанна поглядела на него и вскрикнула:

— Николай Ильич?

— Я. Да кто же вы? Неужели Жанна? Ну, я не узнал бы вас. Вы ведь девочкой еще были… А помните, как мы с вами в домино играли?

Перед Жанной стоял бывший юрисконсульт покойного господина Альфреда Нея, присяжный поверенный Николай Ильич Соколов. У Николая Ильича был сын, изысканный молодой человек, один из тех, что присылали Жанне приторные розы от Ноева, а потом внезапно исчезли после грозного октября.

— Николай Ильич! Милый! Как я рада вам! Но почему же?

Жанна не докончила своего вопроса. Николай Ильич, однако, понял ее. Он рассказал ей почему. Да, Москва много горя узнала за эти годы. Николай Ильич рассказал ей обыкновенную московскую историю. У него отобрали все. Сидел в чеке. Самое страшное: сын его Боря, Жанна, может быть, помнит, он был офицером, так вот его расстреляли. Теперь Николай Ильич один, без места. Был прежде регистратором в Наркомземе. Сократили штаты. Верблюд идет по пустыне. Есть в жизни такая присказка: «жить надо». Николай Ильич то помогает сойти с пролетки, то доносит до вагона чемоданчик, если не очень тяжелый. Вот только опасно: заметят носильщики — протокол, комиссариат. И все же жить надо. Николай Ильич живет.

— Да это все скучно. Давайте поговорим с вами о другом. Как вы? Совсем большая стали. Похорошели. Право же, вы теперь красавица. Куда? За границу? Замужем или еще не спешите?

Жанна ласково отвечала ему. Она рассказала о смерти отца. Рассказала и о своем пребывании в конторе на улице Тибумери. Николай Ильич так хорошо ее слушал, так добродушно, будто дедушка, кивал ей в такт головой: «понимаю, понимаю», что, не подумав, можно ли, она рассказала ему и об Андрее. Жанна едет к нему. Может быть, он арестован.

Только после того, как Жанна уже рассказала все это, она спохватилась: зачем она говорит? Да, Николай Ильич любит ее, он добрый. Но ведь этого понять он не может. Он старый. Он как папа. Для него большевики — разбойники. Он все потерял. Он потерял больше, чем дом или акции, он потерял сына, Борю. Для него Андрей враг. И Жанна испуганно съежилась. Она боялась даже взглянуть на Николая Ильича. Минуту, а может, и больше длилось это молчание. Потом Николай Ильич взял нежно за руку Жанну и сказал:

— Вы ведь понимаете, я другой человек. Я старых убеждений. Может быть, они и правы. Не знаю. Я вот в церковь хожу. Ну, да не в этом дело. Каждый по-своему думает, а когда беда, все друг на друга похожи. Жалко мне очень вас… Я ведь знаю. Когда Борю ждал… Ну, да Бог даст, все обойдется. Если даже и присудят его к тюрьме, так, может быть, обменяют на кого-нибудь. Вот если б я в Париже был, тряхнул бы стариной: взялся бы его защищать. Конечно, там и без меня найдутся адвокаты. Вы, главное, не волнуйтесь. Может, он и не арестован, а просто письма пропали…

В глазах Жанны были слезы. Она чувствовала, что ее сердце переполняется любовью, что ей хочется много, очень много сказать. Но она не могла вымолвить ни одного слова. Подошел Захаркевич: пора. Она простилась с Николаем Ильичом. Она так и не сказала ему о том, чем было полно ее сердце. Но, обняв Жанну, Николай Ильич почувствовал на своей жесткой, загрубевшей руке теплую каплю. Он понял все. Эта встреча была последним словом Москвы. До нее Жанна думала, что все так ласковы с ней потому, что все — коммунисты. Андрей их товарищ. Теперь она поняла другое. Она, кажется, теперь все поняла. И она задыхалась от боли. Она задыхалась от радости.

Оказывается, Захаркевич бегал в булочную. Он принес Жанне плюшки, плюшки с вареньем. Он все так же, собачьими глазками смотрел на окошко вагона, из которого выглядывало смуглое лицо Жанны. Ему было очень грустно. Он хотел бы отдать Жанне, вместе с этими плюшками, и свое сердце. Он больше не знал, что ему делать со своим глупым сердцем. Но к чему оно Жанне? И Захаркевич только заботливо приговаривал:

— Смотрите, не простудитесь в дороге. А плюшки эти вы, кажется, любите, они с вишневым вареньем.

Уже паровоз готов тронуться. Уже Москва позади. Жанна говорит:

— Захаркевич, подойдите сюда, подойдите скорей!..

Жанна хочет поцеловать Захаркевича. Окошко вагона высоко. Вместо щеки она целует его оттопыренное ухо. Но ей не смешно. Ей грустно. Ей грустно и хорошо.

— Я люблю вас, Захаркевич! Я люблю Москву! Захаркевич, милый Захаркевич, я теперь люблю всех…

Глава 41

СКУЧНОЕ ДЕЛО

В темном коридоре суда господин Амеде Гурмо задержался на минуту перед маленьким зеркалом. Его слегка подташнивало от волнения. Кроме того, он не выспался. Женщин тоже не следует пускать к себе в будничные дни, они, как и цветы, только мешают занятым людям. Руки господина Амеде Гурмо еще пахли ландышами, а в голове его стоял гуд. Слова кишели в ней. Но получится ли настоящая речь? Он напрасно провел эту ночь с Мари. Конечно, трюфеля у него имеются. Но будут ли истерики? А истерики совершенно необходимы. Как начинающий актер, господин Амеде Гурмо недоверчиво вглядывался в зеркало. Кажется, что неплохо. Черный балахон и адвокатская шляпа идут к нему. Они придают его лицу сосредоточенность, даже торжественность. Истерики обязательно будут.

Так думал господин Амеде Гурмо. Но один из курьеров, наблюдавший эту сцену, думал иначе. Он даже фыркнул, этот непочтительный курьер. Вид молодого адвоката рассмешил его. Представьте себе глуповатое, самодовольное лицо, с крохотными глазками и тщательно напомаженными тоненькими усиками, а над ним какой-то маскарадный колпак. Представьте себе французика, самого что ни на есть несчастного французика, классического французика из Бордо или же из Тулузы, с колыбели страдающего геморроем, живущего исключительно благодаря клизмам и пилюлям, представьте себе его в средневековой мантии, которую носили алхимики или инквизиторы. Представьте себе его, проделывающим перед зеркалом различные античные телодвижения. Представьте себе все это, и вы поймете поведение курьера.

Впрочем, господин Амеде Гурмо не обратил никакого внимания на эти смешки. Он знал, что черный балахон прекрасен. Он знал, что истерики будут. И гордо вошел он в полутемный зал суда.

Почти все уже были в сборе. За своим столиком сидел седоусый, раздражительный, вечно чем-то недовольный прокурор. Он в этой жизни был мучеником. Всегда кто-то путал страницы его дел, или же отлетала пуговица брюк, или ломался в самую важную минуту карандаш, или не вовремя шел дождь. Словом, прокурору решительно не везло. Может быть, поэтому, обозлившись как-то на весь мир, он и стал прокурором. Он оставался прокурором даже за стенами суда. Когда жена опаздывала на четверть часа с обедом, он произносил целую речь, без лишнего пафоса, методически, пункт за пунктом выясняя всю тяжелую вину легкомысленной женщины, которая, существуя на средства мужа, заставляет его, однако, голодать, позорно, преступно голодать. Нет, она не заслуживает никакого снисхождения! Он готов был обвинять всех и все, даже сломавшийся карандаш. Обвинять было для него не профессией, но естественным состоянием. Когда присяжные кого-нибудь оправдывали, он испытывал досаду хорошего музыканта, услыхавшего, что в оркестре кто-то фальшивит. На этот раз, однако, он был вполне спокоен. Об оправдании не может быть и речи. Данные следствия говорят сами за себя. Что касается его противника, господина Амеде Гурмо, то он внушал прокурору только жалость. Вообще, быть адвокатом глупо. Защищать заведомых негодяев — это преступление, за это, откровенно говоря, следовало бы и самих адвокатов посадить на скамью подсудимых. А этот мальчишка паясничает, ерошится и окружает себя целым ворохом

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату