вдумчивости.

...Я провел с тобой прелестные часы, когда мы отдавались нашей природной пылкости и разнообразным прихотям воображения... Но должна ли эта интимная жизнь выплескиваться на страницы публичного листка и входить в кафе и таверны? Прошу тебя, замени мое имя псевдонимом».

Даже с учетом представлений эпохи о правилах благопристойности, сорокадвухлетний мужчина, до такой степени стесняющийся своих юношеских писем и даже их отражения в другом человеке, невольно наводит на мысль о тех «гробах повапленных», присутствие которых в этой среде так беспощадно разоблачал Ремо. Октав в согласии со своей семьей постарался, как мог, разгладить складки погребального покрова своего младшего брата. По собственному признанию, остаток жизни он посвятил тому, чтобы сделать то же для самого себя. Произведения Ропса таковы, каковы они есть, иногда захватывающие и мрачные, иногда натужные, похотливые и грубые, и потому понятно, что публикация переписки с этим человеком должна была напугать любителя идеализма. Возможно также, что Октав опасался, как бы эта публикация не попалась на глаза г-же Ирене, хотя вряд ли она была постоянной читательницей «Парижской жизни» или другой подобной газеты, в которой Ропс собирался напечатать свои письма. Куда ни глянь, всюду ложь. В XX веке она чаще всего принимает форму надувательства, открытую, наглую и скандальную; в XIX веке она рядилась в более завуалированную форму ханжества.

До нас дошел занятный портрет Октава, сделанный его современником. Парадоксальным образом портрет принадлежит перу инженера путейца, ученого, который на досуге баловался литературой. В 1879 году, за четыре года до смерти поэта, молодому Жаму Вандрунену поручили изучить на месте возможность соединения двух участков железной дороги, которая должна была перерезать Акозский парк. Без сомнения, беспокоясь о том, как владелец парка отнесется к подобному проекту, молодой человек просил доложить о себе Октаву Пирме. Хозяин принял его в прямоугольном дворике, напоминавшем зоопарк, — он был обведен клетками, где ворчало, тявкало, визжало целое стадо диких зверей, которых Октав держал у себя, чтобы, как он любил говорить, «поучиться гордости». Свора ощерившихся собак кинулась к пришельцу, и нежный поэт ни словечком не попытался ее успокоить. Молодому Жаму пришлось держать собак на расстоянии с помощью железного кола, который ему протянул пришедший с ним железнодорожник. Слегка выбитый из колеи, он изложил свое ходатайство; Октав слушал вполуха, однако перебил гостя, чтобы сказать, что дела Акоза его не касаются. Растерянный Жам вышел за калитку ограды, украшенную зловещими останками распятой здесь когда-то совы. Как видим, хозяин дома чтил старые традиции своих садовников.

Когда Жам вернулся через несколько дней, его встретил господин в темно серой куртке, в сдвинутой на бок шляпе, с бесполезным ружьем на перевязи и с книгой в руке. На этот раз гостя приняли любезно, и Октав со словоохотливостью человека, старающегося забыться, предложил молодому человеку прогуляться по парку. Испытывая такую же неловкость, с какой современный инженер стал бы слушать того, кто вздумал отрицать пользу автострад, слушал Жам, как хозяин хулит железные дороги, а о промышленности говорит, как о «наборе шума и махинаций», единственная цель которых — получение прибыли. В тот раз Жаму не удалось ничего добиться (проект победил позднее), но сам не зная, каким образом, он покорил своего оппонента. С тех пор, пока он вел работы по разметке участка в открытом поле, к нему очень часто подходил господин в гетрах, чтобы пригласить его на очередную прогулку, во время которой он то взволнованно изливал молодому незнакомцу свою душу, делясь с ним своими сомнениями и метафизическими тревогами, то замолкал, впадая в угрюмую мрачность. Мужчины возбуждают друг в друге взаимное любопытство. Жам на ходу украдкой разглядывает тонкое детское лицо «с отпечатком тихой усталости», рот «с несколько страдальческой улыбкой», вслушивается в «тонкий голос»; он отмечает прорывающиеся вдруг у его собеседника в разговоре раздражение и вспышки гнева, «как у женщины, когда ей не удается открыть замок». Акозский отшельник, со своей стороны, с какой-то даже жадностью интересуется собеседником, останавливается, вглядывается в него, задает вопросы, которые тому кажутся совершенно неуместными: «Вы, вероятно, натура нервная? ».

Нервной натурой был сам Октав, и в его отношениях с братом чувствуется та же импульсивность. Октав начал с того, что, как полагается, покровительствовал мальчику, которого тогда еще не звали Ремо. Когда он предложил маленькому Фернану совместно совершить первое путешествие и спросил, куда бы тот хотел поехать, малыш ответил: «Далеко-далеко!» В тот раз Октав повез его в Ганновер. Но Ремо во всех областях шел очень далеко, гораздо дальше старшего брата. Еще даже до своей учебы в Веймаре и в Иене, студент, ставший ангелом-хранителем брата, отложив в сторону занятия в Брюссельском университете, в течение долгих недель просматривал рукопись первого литературного опыта Октава, а потом убедил его оставить половину от пятисот страниц, в которых тот путался годами. Из-за этого Ремо вероятно провалил собственные экзамены. Этот семнадцатилетний юноша с редким в его годы беспристрастием не сделал попыток смягчить те мысли в тексте брата, которые его огорчали («Поступил ли бы ты так же со мной?» — с горечью спрашивал он Октава позднее); он боится только, чтобы нерешительный поэт не стал жертвой своего каприза. «Советую тебе перечитать от начала до конца тетрадь с замечаниями, которые я написал для тебя той зимой, — скажет он ему позднее. — Помнишь ли ты еще о них? Поверь, fratello miо [Братец (итал.)], не из глупой гордости вспоминаю я об этом. Я хочу, чтобы наше прошлое принесло тебе пользу в будущем. Я считал бы тогда, что достаточно вознагражден за несколько лет молодости, принесенных мной в жертву твоей мысли». Из Греции он снова пишет Октаву об опасениях, какие ему внушают литературные тревоги и колебания Октава, во множестве дает почти материнские советы брату, который старше его на одиннадцать лет. («Меньше езди верхом, не охоться»). После смерти Ремо Октав будет вспоминать, как во время их совместных прогулок по какой-нибудь крутой тропинке или по отвесному берегу реки юноша всегда шел с края, боясь, чтобы у брата не закружилась голова или чтобы он по рассеянности не оступился. Октав записал, что ему часто снится один и тот же сон, в котором младший брат спасает его от смерти. «Но ты же умер!» — восклицал Октав во сне. «Не будем говорить обо мне, — был характерный ответ Ремо. — Я не знаю».

Всегда опасно оценивать жизнь человека на основании одного рассказанного им эпизода. Октав прожил двадцать пять лет, прежде чем в его жизнь по-настоящему вошел Ремо. Тот или иной случай, о котором мы ничего не знаем, та или иная встреча во время его путешествий или, наконец, та отроческая страсть, о которой он не устает вспоминать, быть может, повлияли на него больше и заставили больше страдать, чем то, что произошло с Ремо. В этом читателе Феокрита с ранних лет чувствуется влечение к отроческой красоте. Еще совсем молодым на берегах Самбры он любовался удившими рыбу деревенскими ребятишками; очарование поз и полуголых тел заставило его забыть, что мальчики пришли сюда только ради того, чтобы «подстеречь добычу» и вызвало в нем «то же волнение, что позднее фриз Парфенона». В двадцать лет в большей мере денди, чем студент, он мечтает найти для своего тильбюри грума, прекрасного, как паж Пинтуриккьо или эфеб Праксителя. В двадцать шесть он привез из Италии молодого грума Джованни, который впоследствии доставил ему немало хлопот; верный грум Гийом стал позднее спутником в его лесных прогулках. Постарев, Октав покровительствовал деревенскому мальчугану и, как нас уверяют, понапрасну «привязывался к некоторым из местных ребятишек, которые порой этого не заслуживали, и проявлял по отношению к ним царскую щедрость». Октав, когда-то растроганный надписью на античной гробнице, где были похоронены бок о бок хозяин и слуга, несомненно ощущал поэзию этих связей, которые считаются неравными и про которые, во всяком случае, можно сказать, что духовная близость там не ночевала.

Зато она во всей мощи ощущается в дружбе Октава с младшим из двух его братьев. Правда, после «рокового несчастного случая» он сам описал, на этот раз с почти прустовской проницательностью, первые приметы забвения. Но это забвение подчиняло себе только ясные области сознания — более глубокие впадины по-прежнему затягивало черное покрывало. Октав говорил нам, что любил брата в своих «мимолетных друзьях». Похоже, он в особенности сохранил потребность в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату