пор лакомка могла в каждый свой приезд домой набивать эти карманы сладостями перед возвращением в Институт. Вечерние истерики прекратились: Лидуша умудрялась поедать принесенное, виртуозно прячась от товарок. Так мирно прошло полгода. Аннушка уже и забыла про недавние насмешки над сестрой и прилежно училась. Была она барышней старательной и честолюбивой.
И вот как-то после пасхальных каникул, теплым весенним днем, направлялись они с Лидушей в Институт. Весело болтая, пересекли они площадь, прошли по садику до подъезда и вошли в здание. Внутри стояло слегка картавое жужжание — был «французский день». Бывали еще «немецкие дни», то есть круглые сутки разрешалось говорить только на немецком и на уроках, и между собой. Нарушение этого правила каралось строго: три дня карцера на хлебе и воде. Так вот, был «французский день», и у дверей шептались девушки из Аннушкиных классов. Немедленно они сообщили сестрам, что в здании — комиссия, во главе которой сама попечительница — императрица Мария Александровна. Воспитанницы обожали ее и восхищались ею, а называли между собой — «ангел» или «принсесс», потому как знали: Мария Александровна — урожденная принцесса Гессенская. Аннушка, которая была уже в выпускном классе, смекнула, что неплохо бы лишний раз показаться перед «принсесс», тем более что в будущем году ей предстояло быть представленной ко двору.
Она чинно двинулась по коридорам, желая догнать комиссию и обратить на себя внимание.
Лидуша потянулась следом за старшей сестрой. И вот — удача: в широкой рекреации сестрички видят саму «принсесс», окруженную свитой и величаво шествующую навстречу им! Аннушка почтительно остановилась у окна и, когда царственная особа приблизилась, склонила голову и присела в изящнейшем реверансе. Нужно сказать, расчет был абсолютно верен: молодая девушка считалась самой красивой на своем курсе и обладала манерами самыми изысканными. В общем, успех был неизбежен, но в этот момент неуклюжая толстушка Лидуша, стоявшая у Аннушки за спиной, решила тоже изобразить «глубокий реверанс»… Раздался угрожающий треск, и из-под Лидушиной юбки посыпались безе, шоколадные конфеты, марципаны, засахаренные фрукты, миниатюрные пасхальные кексы…
Видно, юная жадина так туго набила лакомствами потайные карманы, что те не выдержали и лопнули! Все это кондитерское изобилие выкатилось ровнехонько под ноги изумленной «принсесс» и ее свите. Такое вопиющее нарушение режима грозило исключением из Института. Тишина повисла гробовая. Тетеха Лидка начала сопеть и всхлипывать, и Аннушка спиной чувствовала, как трясется от страха ее легкомысленная младшая сестра, успехи в учебе которой и так были весьма посредственны. Зловеще затягивалась пауза, но Аннушка все же нашлась (на Лидушу рассчитывать было, ясное дело, нечего). Красавица распахнула свои бездонные голубые глаза и так жалобно, как только смогла, произнесла на идеальном французском, обращаясь к попечительнице: «Дорогая принсесс, прошу великодушно простить меня, но по утрам у меня стали случаться обмороки, и доктор настоятельно велел мне непременно съедать до завтрака что-нибудь сладкое. Прошу вас, не наказывайте меня строго». В глазах ее заблестела неподдельная слеза — правда, вызванная злобой на обжору Лидушку, но «принсесс» и ее эскорт сочли влагу слезами раскаяния и смущения.
Мария Александровна кивнула — правда суховато, но все же кивнула — Аннушке и последовала далее, переступая через сладости, предательски лежавшие на полу.
По общему мнению, Аннушка отделалась легче легкого: три дня карцера за тяжкое нарушение режима. Притом снискала она себе уважение даже среди самых строгих классных дам, которым тоже бы влетело на все корки от комиссии за подобное безобразие, если бы Аннушка так убедительно не оправдалась. Стоит ли говорить, что все оставшееся время обучения Лидуши ее нещадно дразнили и дали прозвище «пампушечка-комедушечка» от латинского слова «комедо», что по-русски значит попросту «обжора». По счастью, сестры были погодками, и, недолго промучившись, Лидуша все же с грехом пополам закончила Смольный и была представлена ко двору, где неожиданно быстро нашла себе блестящую партию. Немолодой, но весьма импозантный и очень богатый генерал прельстился ее бесхитростной улыбкой и матово-розовой пышностью. Свадьбу сыграли немедля, и с тех пор Лидочке никогда не приходилось отказывать себе не только в сладком, но и ни в чем другом.
Вечер застал Муську-худую сидящей одиноко за бутылкой дешевой водки. Еще парочка таких же, непочатых, стояла в ожидании рядом на столе. Категорически отказывалась Муська к себе хоть кого-нибудь впустить. Соседи, которым надоел трезвон Муськиного звонка, сунулись с претензией, но были немедленно выставлены вон.
— И к телефону не звать! Нет меня! — проорала она, захлопывая дверь в свою комнату, да еще и накидывая крючок, чтоб точно никто не пробрался.
— Пьянь, чтоб тебя… Когда уж ты на тот свет за мамашей своей, уголовницей, приберешься? Навязал господь на нашу голову! — неслось из коридора.
— Не дождетесь, — сдавленно прошептала Муська, тяжело опускаясь на стул. Слезы начали душить ее, и, пытаясь бороться с подступавшими рыданиями, Муська налила себе ровнехонько полстакана и выпила залпом.
— Мама, мамочка, — шептала она, улыбаясь сквозь слезы, и гладила поочередно пальцами лица двух девочек с застывшими навсегда счастливыми улыбками.
Никогда не разрешала она воспоминаниям, хранившимся за семью печатями в ее прежде пылком сердце, выплескиваться наружу. И вот же — выжгли замки эти в одночасье две старые фотографии. И нахлынуло… Так нахлынуло — не остановишь. Ах, мама, мамочка, не дожила ты, слава богу, до сего дня. Ведь как надеялась, как радовалась Муськиным успехам в Театральном… Думала, наконец-то беды оставили их.
Мамочка и сама была подающей надежды молодой актрисой, имела прекрасный ангажемент, даже после революции. А взяли ее в тюрьму прямо со сцены. Вначале — за то, что «Магдалина Дали» — иностранная шпионка и «враг народа». А когда узнали, что она на самом деле — Мотя Данилович, то тем более не выпустили, а, наоборот, выслали подальше от столицы и поближе к Северному морю. Но и там играла Мадя в клубном театре далекого холодного города, только это и держало ее, да еще — загубленная, но не забытая любовь. Имя отца маленькой Машеньке, рожденной в бараке, было известно, но произносить его вслух строго запрещалось. Чтобы не навредить ему, единственному, недосягаемому, знаменитому и востребованному новой властью. Однажды маме удалось добыть газету (ничего, что полугодовалой давности), и Машенька впервые увидела его на фотографии. Улыбчивый, веселый, холеный смотрел он со страницы, а окружавший фотографию текст рассказывал о его новых ролях на фабрике «Севзапкино». Магдалина не плакала. Она ласково гладила фотографию, а потом целовала Машеньку и говорила: «Ты будешь актрисой, я тебе обещаю!»
Муська снова наполнила стакан и выпила не закусывая.
В Центральном театральном училище Машеньку любили не потому, что она и ее реабилитированная мама к тому времени попали в число жертв несправедливого террора. Ею восхищались, прочили большую карьеру, сравнивали с уже известными и намекали, что пойдет она дальше многих. А мамочка все кашляла кровью и улыбалась, глядя на ту самую фотографию в старой обтрепанной газете. Тем временем большие плакаты с лицом отца, таким же веселым, беззаботным и холеным, частенько можно было увидеть на афишных тумбах. Но мамочка так редко выходила из дому! И угасала на глазах… Но все же не верилось, что что-то с ней случится. Неизменно помогала она дочери Маше учить роли, разбираться в психологии героев, грамотно строить перемещения по сцене. Словом, учила всему тому, чему в свое время научил ее собственный отец, актер, режиссер, сценарист и талантливый антрепренёр, сгинувший в горниле глобальных перемен.
Не стало Магдалины внезапно. Как-то утром Маша обнаружила ее безжизненное, похолодевшее, изможденное тело. И грохнулась в обморок. Так и нашли ее подружки, зашедшие, чтобы вместе бежать в Театральное.
Вот тогда-то и случился перелом. Соседка, баба Клава, деревенская тетка, принесла после похорон бутыль самогона в комнату к Машеньке и со словами: «Пей, девонька, станет лехше!» разлила первую порцию по стаканам. Глотнув, задохнулась Маша и заплакала горько, а отплакавшись, почувствовала: и вправду полегчало.
Ну, а после все казалось, что еще успеется, главное — чтобы не было больно, чтоб не вспоминать. Не заметила, как из Театрального выперли, но думалось как-то, что вот-вот восстановиться удастся —