Недалеко от входа, у колонны, на своих узлах, пренебрегаемые официантами, примостились горбатый монашек и его молодой спутник.

По своей привычке замечать все, Полуярков зорко оглядел их. Взгляд его упал на руку спутника, который быстро что-то писал на толстой желтой почтовой бумаге, и вдруг Ксенофонт Алексеевич вспомнил точно такую английскую дорогую и надушенную бумагу писем Гавриилова.

«Почему я решил, что он послушник?» — быстро подумал Полуярков и в ту же минуту догадался.

— Не вы ли господин Гавриилов?

Приветственно закивал монашек.

— Вы — Полуярков? — произнес молодой человек, поднимая глаза. — Я еще давеча подумал на вас!

Гавриилов спокойно, не улыбаясь, приподнялся. Ксенофонт Алексеевич пожал руку и ему, и монашку.

— Ну вот, и нашел своего благоприятеля. А то ведь паря в Москву совсем без денег собрался. Если, говорит, господин Полуярков в отъезде, то хоть по этапу домой, — говорил монах, широко улыбаясь беззубым, в кулачок, лицом.

Гавриилов не смутился от этих слов и только чуть-чуть улыбнулся, продолжая писать. И в этой улыбке вспомнил Ксенофонт Алексеевич волновавшее его столько дней лицо Дафниса, почти детское и невинное — и уже чувственное какой-то небывалой, нечеловеческой чувственностью. Вспомнил и нежное тело лежащей перед ним Хлои,{16} еще чистое, но влекущее каким-то сладким бесстыдством, которого нет и даже нельзя представить в земных телах.

— Вы извините, я кончу письмо. Одну минуту.

— Пожалуйста! — ответил Ксенофонт Алексеевич, не зная, как преодолеть неожиданную сухость и непривычную для него робость, которые омрачали эту встречу.

Монашек что-то ласково лопотал.

«Почему я принял его за послушника?» — еще раз подумал Полуярков.

Узкое, сильно поношенное пальто, шапка с выцветшим бархатным верхом и порыжевшей меховой опушкой, длинные волосы назад — придавали ему вид монашеский; но стоило взглянуть на его лицо, тонкое, бледное, необычайное, почти детское, но таящее в улыбке нежного безбородого рта что-то, от чего страшно и сладко становилось, — и делалось непонятным, как можно было принять его за послушника, отданного под начало простоватому отцу Ферапонту.

— Мне так нужно было вас видеть! — когда Гавриилов кончил письмо, заговорил Ксенофонт Алексеевич, чувствуя, что не может найти истинного тона с этим равнодушным и почтительным мальчиком.

— Да, у меня тоже есть к вам много просьб. Помните, вы писали мне об обложках и заставках. Многое я уже сделал, но, боюсь, вам не понравится. Впрочем, я могу сделать и другие. Вы мне только скажите, — с какой-то неприятной почти льстивостью говорил Гавриилов.

— Я буду просить вас, Михаил Давыдович, быть сегодня в редакции часа в три. Там мы и поговорим, — отбросив мысль пригласить Гавриилова остановиться у себя, сказал официально Полуярков.

— Непременно, ровно в три. Непременно.

И почему-то Гавриилов опять улыбнулся той своей улыбкой, как бы думая о чем-то совсем другом.

— Ну, пора собираться. А то и к поздней до подворья не доберемся, — заторопил отец Ферапонт.

Чуть-чуть светлело. Фонари побледнели. Дворники, зевая, крестились у ворот.

Покачиваясь в извозчичьих санях, Ксенофонт Алексеевич почувствовал страшную слабость. Не стряхивая с себя тяжелой дремоты, он думал сквозь сон почему-то о вещей куртизанке, которую Симон- Волхв водил за собой по вертепам, храмам, городам, волям, проповедуя в ней вечную Елену.

«Елена Енная»,{17} — и почему-то, как-то странно соединенные в одно, и Юлия Михайловна Агатова, и Гавриилов представились ему.

Движение саней подсказывало новый ритм для поэмы, которая в тот миг смутно в нем зародилась.

IV

Несмотря на поздний час, в большой, высокой, обставленной уютно, но чем-то холодной комнате было почти темно от неплотно закрытых занавесей, сквозь которые прорывался мутный свет метельного, сумрачного полдня.

Комната странно освещалась из-за красных ширм большой спиртовой лампой, перед которой Юлия Михайловна Агатова сидела у туалетного столика, опустив беспомощно руки и как бы забыв о щипцах, накалившихся докрасна и прибавляющих к запаху поздно неубранной комнаты запах металлический, неприятный и тревожный.

— Вы скоро, Юлия? — спросил, позевывая, молодой человек, одетый в лиловатый с полосками пиджак, изысканно причесанный по-английски пробором, сморщенным, потасканным лицом напоминающий живой лимбургский сыр. Развалившись в небрежной позе на низком диване, он терпеливо не нарушал молчания уже более получаса.

— Ах, это вы, Кика. Что вам нужно? Зачем вы приплелись? — вздрогнув от неожиданного голоса, ответила Агатова раздражительно.

— Вот это прелестно! Милостивая королева, вы, вероятно, изволили забыть о вашем приказании явиться преданнейшему слуге вашему в одиннадцать часов, о вторичном распоряжении сидеть смирно «одну минуту» и не опоздать к двенадцати на Кузнецкий. С вашего позволения, замечу, что теперь уже без десяти оных, а туалет ваш… Батюшки! Да вы все в том же первобытном виде! — воскликнул Кика, заглядывая за ширму.

— Ну, ну, Кика! Я одну минуту. Спрячьтесь! — сказала Юлия Михайловна почти весело и с ловкой быстротой начала устраивать свою прическу.

— Не знаю, что скажет об этой «минуте» достопочтенный Александр, дежурящий с каретой вашего величества, по точным сведениям от Анисьи, с восьми часов…

— Ах, да отошлите его совсем. Что за купеческая привычка присылать к содержанкам своих рысаков. Очень нужно! — опять раздражившись, закричала Агатова.

— Новый курс! — подымая удивленно брови, промолвил Кика.

— Ну и убирайтесь. Сейчас же отошлите лошадей. Никуда мы не поедем!

На туалете что-то упало и разбилось от порывистого движения одевавшейся.

— Исполню повеление вашего величества, но позволю себе не убраться.

Когда Кика возвратился в комнату, он нашел Юлию Михайловну сидящей у открытой форточки. Казалось, она задыхалась.

— Фи, Юлия! Это слишком вульгарное безумие — простудиться, схватить насморк. Вы достаточно безумны и без этого.

Молодой человек, как ребенка, взял ее на руки и отнес на диван.

— Это ужасно! Ужасно! — шептала она с тоскливой растерянностью, — ужасно, ужасно!

В смешанном, красном от лампы и сером дневном свете странно-неживыми казались зеленоватой истомленной бледностью подернутые лица Агатовой и стоящего над ней Кики.

— Какие же новые факты? — спросил тот.

— Я не могу больше, я не хочу больше! — не в тон его полушутливому вопросу заговорила Юлия Михайловна. — Проклятый! Как ненавижу я его, и нет избавления, нет власти уйти!

— Но ведь вы не жена господина Полуяркова… священные узы расторжимы.

— Какой глупый вы, Кика, или негодный.

Она встала и, заложив руки в рукава серого своего халатика, делавшего ее похожей на маленького послушника, быстро закружила по комнате.

— Вы понимаете, я дошла до последнего ужаса. Я не могу терпеть больше его колдовской власти над телом, над душой, а уйти некуда. Пустота, кругом пустота… Все в нем, вся жизнь, а вынести этого больше нельзя! — несвязно повторяла она. — Смерть, смерть! Проклятый! Ужас! Ужас! — и кружилась по комнате

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату