предпосылка любых основательных конкретных рассуждений о свободе и несвободе, о путях и способах постоянно устанавливать меру свободы, искать историческую последовательность переходов одних ее форм в другие.
Широко распространена точка зрения о необходимости перейти от концепции «централизованного ускорения сверху» к концепции «самодеятельного ускорения всех звеньев» [12]. Здесь — букет представлений, идущих из седой древности, но переведенных на язык современной науки, приводящих к идее необходимости сокрушить, «сломать административную систему». Именно в этом случае чудесным (т. е. инверсионным) образом будут решены все проблемы или, во всяком случае, будет создана для этого основа. Однако эта вера никак не соответствует ни опыту мировой истории, ни историческому опыту России. Эти идеи опираются на древнюю веру, что все беды происходят не от собственной конкретно– исторической ограниченности, а от внешнего зла, носителем которого является начальство, отделяющее народ от возможности эмоционального взаимопроникновения смыслами с тотемом. Можно согласиться с тем, что централизованное управление не слишком подходит для осуществления модернизации (хотя и не безусловно, так как обычное противопоставление централизации и децентрализации следовало бы превратить в разговор о развитии конкретной их меры). Естествен вопрос, откуда в наших консервативных исторических условиях возьмется «самодеятельное ускорение всех звеньев»? Гораздо больше оснований полагать, что локальные миры будут стремиться укреплять свою монополию на дефицит (как теперь любят говорить — усилится «групповой эгоизм»), т. е. ответят на потрясения, связанные с общим кризисом системы, на попытки изменить сложившийся порядок дальнейшей активизацией своих исторически сложившихся ценностей.
Смысл соборно–либерального идеала заключается в том, что массовые движения рабочих, крестьян, жителей городов и деревень структурированы прежде всего локальными ценностями и, выходя на общегосударственный уровень, неизбежно прибегают к либеральной лексике, терминологии, лозунгам. Именно используя этот язык, можно выйти за рамки своего огорода и приобщиться к проблемам целого, что, впрочем, не мешает скрывать за новыми словами старое содержание. Без учета этой неадекватности языка массовых движений, неспособности локализма без идеологических одежд подняться до общегосударственных ценностей, невозможно понять суть происходящего на седьмом этапе.
Раскол как причина этой гибридности порождает не только отсутствие массового действительно либерального движения, но также и отсутствие реального консервативного движения, имеющего свою последовательную неутопическую программу, опирающуюся на устойчивые традиции, несущую в себе некоторую реальную альтернативу. То, что принимается за консерватизм (например, так называемый учредительный съезд КП РСФСР), в действительности просто–напросто результат страха архаизированной бюрократии перед хаосом перемен, в которых они интуитивно видят опасность катастрофы. Подобные настроения — результат того консервативного базиса, которым они пытаются управлять. Однако в принципе эти люди, так же как либералы, находятся в состоянии раскола с носителями массовых локалистских ценностей, в той степени, в какой они реально втягиваются в управление.
Рабочие
Перестройка возникла как возглавляемая правящей элитой, первым лицом мощная попытка кардинального поворота в истории, как всесторонняя критика предшествующего опыта, как решительное отрицание самой основы опыта второго глобального периода, т. е. как попытка нащупать новую альтернативу. От периодически возникавших критических вспышек каждого из советских этапов седьмой этап отличался тем, что критика исторического опыта здесь объективно приближалась к полному отрицанию всего опыта предшествовавшей советской истории, хотя сами вожди перестройки не дошли до логического конца в этом отрицании. Независимо от субъективных представлений этих людей страна подошла к рубежу новой попытки выйти за рамки инверсионных альтернатив, накопленного опыта двух предшествующих периодов. Иначе говоря, речь шла, независимо от степени понимания событий политиками, о переходе на новый уровень цивилизационного развития, о переходе от промежуточной цивилизации, отягощенной расколом, от состояния общества, «застрявшего» между традиционной и либеральной суперцивилизациями, к цивилизационному прорыву, о попытке действительного перехода наконец–то к либеральной суперцивилизации.
Каковы были возможности этого перехода, как они сложились на этапе перестройки?
Этот вопрос имеет целый ряд аспектов. Важнейший из них заключается в выявлении движущих сил этого процесса, в анализе развития достаточно мощного социокультурного слоя, который мог бы играть роль движущей силы. В этой связи важен социокультурный анализ рабочих, которым я не уделил должного внимания выше, но не только из–за ограниченности места, но и из–за недостаточной культурной самостоятельности этого слоя. В российских условиях рабочие крайне медленно рвут свои связи с традиционной крестьянской ментальностью не только ввиду слабости культурных основ урбанизации, но и по причине исторической связи развития промышленности с крепостной деревней, а не с передовым городом. При исследовании рабочих в России наиболее ярко открывается важный аспект двойственности господствующего идеала на этапе перестройки. Кадровые рабочие в конце XIX века существовали как отдельные группы в Москве, Петербурге, в городах Польши [15]. Экономист и публицист Н. Суханов (1882— 1940) видел в русских рабочих переходный класс от потенциальных земледельцев. «Ушедшие в город элементы и составляющие основные массы современного пролетариата не имеют возможности порвать с деревней и хранят связь с ней как необходимое условие настоящей своей жизни и будущей», — писал он. В 1918 году в Петрограде, сосредоточившем цвет русского рабочего класса, более четверти рабочих оставалось неграмотными, лишь 37,2% имели законченное начальное образование [16]. Лишь 19,6% рабочих были горожане по происхождению, 79,1% были уроженцами деревни. Русские рабочие постоянно пополнялись за счет деревни. Культурно–психологический стереотип массового крестьянского сознания оставался преобладающим в их среде. Тем более, что удельный вес рабочего населения страны был невелик. По данным академика С. Струмилина (1877–1974), в 1897 году общее число рабочих и «прислуги» составляло 7,3% населения страны, в 1917 году — 10% [17]. Данные большинства советских исследователей, склонных, как правило, к преувеличению численности рабочих в России накануне