его нет — и, если понадобится, на более долгий срок, — он, Проспер, как новый член семьи, собирается частично взять на себя часть повседневных забот о мастерской и доме. Ветер свистел, образуя маленькие смерчи на булыжной мостовой. Пламя в очаге закручивалось вихрями, приковывая взгляд Филипа. Серафита встала и произнесла неожиданно сильным голосом, что хотела бы выразить свою личную благодарность майору Кейну, в котором обрела второго сына — и сказать, каким утешением стала для нее свадьба дочери в это нелегкое время. Флоренция могла бы посмотреть на Геранта, который не сводил с нее глаз, но вместо этого все разглядывала Имогену. Отсветы огня играли на складках ее платья и рисовали румянец на бледном, экстатичном, никогда не розовеющем лице. «Я никогда не буду так счастлива», — подумала Флоренция. Она не могла… от одной мысли ее начинало тошнить… не могла думать о том, как ее отец обнимает Имогену — наедине, в спальне с черными балками. Все горело синим пламенем. Победительно и отчаянно.
Филип Уоррен подумывал о памятнике Бенедикту Фладду. Герант и Проспер обсуждали с ним будущее гончарной мастерской Пэрчейз-хауза, продажи товара через «Серебряный орешек». Бутылочная печь медленно остывала после обжига, и Филип чувствовал, как его надежды и ожидания тают. Он в одиночку дождался разгрузки капселей. И сам не торопясь выгрузил их из печи. Обжиг почти полностью удался. Отдельные мелкие ученические работы потрескались, и одна из чаш с водорослями работы самого Филипа, к которой он был особенно привязан, разлетелась на куски. Но все остальное сокровище сверкало и блестело. Помона неслышно подкралась сбоку и попросила разрешения помочь — вытащить и расставить сосуды. Он почувствовал, не обдумывая, что ее напускная детскость как будто ослабела. Даже волосы были убраны в прическу.
— Филип, как ты думаешь, его больше нет?
— Не знаю. Ему и раньше случалось уходить.
— Я чувствую, что его нет в живых. Мне кажется, я бы чувствовала, внутри себя, если бы он был жив.
— Я знаю, о чем ты. Я тоже такое чувствую. Он как-то исчез.
Она продолжала выстраивать в ряд кривоватые любительские кубки. Она сказала:
— Теперь все будет по-другому.
Филип как раз начал распаковывать сосуды самого Фладда (возможно, его последние). Они остывали под пальцами. Двуликая кружка злобно ухмыльнулась. Элегантный дракон распростер золотые крылья на чернильном небе.
— Ты, может быть, теперь захочешь учиться, — сказал Филип Помоне.
— Я неспособная, — ответила она.
Филип задумал памятник в виде шарообразного горшка — большого, простого. Со слоями, подобно круглой земле — из недр бьет пламя, над пламенем — слой угля, в котором просматриваются очертания окаменелостей, над углем разлилась морская темная синева, а над морем — чернильно-черное небо, с луной, и следы белой пены, одновременно исступленной и стилизованной, в ней должно быть что-то японское. Горшок словно стоял у Филипа перед глазами. Но его чудовищно трудно будет сделать — сплавить вместе все эти глазури, и еще трудная красная глазурь, которая должна быть и кровавой, и огненной. Филип рисовал ящериц, стрекоз и улиток, скрюченных в непроглядно-черном угле. Иногда он думал, что нужна полная луна, а иногда — что узенький серп, едва процарапанный.
Филип решил — он не привык анализировать чувства других людей, — что смерть мужа принесла Серафите облегчение и свободу. Серафита стала запросто ходить в гости к соседям, пить чай с Фебой Метли, которая была добра к ней. Насчет Помоны Филип не был так уверен. Она казалась и более нормальной, и какой-то оглушенной.
Как-то ночью, в самый глухой час, он проснулся и услышал шаги в коридоре. Он с досадой подумал, что сейчас повернется ручка двери, но шаги прошли мимо. Торопливые, ровные. Филип хотел снова уснуть, но понял, что нельзя. Он накинул куртку и вышел во двор. Он услышал, как Помона отпирает дверь кухни. И выходит. Филип вообразил, что она хочет броситься в Военный канал. Но она вошла в мастерскую, которую Филип уже привык в мыслях называть своей. Светила полная луна. Филип встал под окном и услышал скрежет, царапанье. Его охватил ужас: что, если она собирается побить все сосуды? Он подкрался к двери и заглянул в мастерскую. Помона стояла в другом конце ее, отпирая запретный чулан. Филип понятия не имел, что она знает об этом чулане и тем более знает, где спрятан ключ.
Она вышла с белой вазой в форме обнаженной девушки. Она шла как во сне, механическими шагами, но Филип уже не был уверен, что она действительно спит. Он последовал за ней на безопасном расстоянии — оба были босы — в сад. Она поплыла дальше, к яблоням. Присела под яблоней и вытащила из-под корней острую лопату.
— Я знаю, что ты здесь, — сказала она. — Не говори ничего. Просто помоги.
Он вышел из тени. Помона протянула ему творение отца: прекрасное, экстатическое лицо с вьющимися волосами, рот приоткрыт, а внизу — искуснейшим образом сделанная вульва, широко раздвинутые пушистые своды, изящные округлые губки. Помона сказала:
— Я не могу их разбить. Но могу спрятать. Под деревьями.
— Хочешь, я их сам закопаю.
— Они не твои. Я должна сама. По одной… по одной… И когда они все будут… — под-землей… тогда…
Филип обнаружил, что гладит пальцами холодный горшок, потому что не хочет предлагать Помоне фальшивое сочувствие. Он встал рядом с ней на колени, взял лопату и принялся копать. Помона вытащила кусок старой простыни, завернула вазу и сунула, без нежности и без злости, в яму. Филип протянул руку, чтобы помочь девушке встать, и тут же испугался, что она бросится к нему в объятия. Но она отстранилась.
39
В день свадьбы Проспера Кейна состоялась премьера «Питера Пэна, или Мальчика, который не хотел взрослеть» — в Театре герцога Йоркского на Сент-Мартинс-лейн. Премьера запоздала: она была намечена на 22 декабря, но задержалась из-за поломки какой-то сложной машины для особых эффектов. Машины должны были уменьшать «живую фею» до крохотных размеров с помощью огромной линзы. Орел должен был пикировать с небес на пирата Сми, хватать его за штаны и проносить над всем зрительным залом. В последний момент рухнул подъемник, увлекая с собой опоры декораций. Многое из того, что нам так хорошо знакомо — Русалочья лагуна, подземный дом, — еще не существовало. И наоборот, в первой постановке были сцены, которые потом убрали. Все это держалось под непроницаемым покровом тайны. Заново собранные в зале зрители — взрослые зрители, на вечернем представлении — понятия не имели, что им предстоит увидеть. Занавес поднялся, и они увидели уютную детскую: на кроватках мягкие одеяла, на стенах под потолком восхитительный бордюр — слоны, жирафы, львы, тигры, кенгуру. Большая черно-белая собака просыпается от боя часов и встает, чтобы откинуть одеяла и наполнить ванну.
И Штейнинг, и Олив знали Джеймса Барри и потому оказались на премьере. Их компания заполнила целый ряд: Олив, Хамфри, Виолетта, Том, Дороти, Филлис, Гедда, Гризельда. На сцене пылал огонь в бутафорском камине. Трое детей, два мальчика и девочка (во всех трех ролях были молодые женщины), прыгали в пижамах, играя во взрослых. Они извлекали младенцев, как кроликов из шляпы, явно понятия не имея, откуда берутся дети. Зрители благодушно смеялись. Родители — в вечерних нарядах, как и сидящие в зале зрители — поспорили из-за собаки, которую звали Нана: мистер Дарлинг обманом заставил ее выпить противное лекарство и посадил на цепь. Ночник погас. Мальчик (еще одна женщина, Нина Бусико) с радостным криком влетел в окно, не забранное решеткой, в поисках своей тени.
На Олив театр всегда действовал одинаково — ее тянуло к столу, прямо сейчас, немедленно: начать