Восатка.
Был теплый вечер ранней приморской весны. С Репербан доносилась неразбериха звуков — гул толпы, выкрики зазывал, визг шарманок, верещание гармоники; звенели колокольчики балаганов, ревели фанфары, возвещая о начале парада. Пятеро мужчин и мальчик сидели на лесенке фургона и подле нее, прислушиваясь к шумной симфонии никогда не затихающей ярмарки и веселья, доставлявших им средства к существованию. Мимо проходили мужчины и женщины — члены того же бродячего братства, по временам раздавались песенка или окрик матери и детский плач, густеющую тьму прорезали желтые полосы света из окон. Их мир, их своеобразный мир на колесах, готовился ко сну, к последней ночи в Гамбурге. Завтра вечером повозка за повозкой тронутся в путь, и с той минуты для них начнется весна.
Вдоволь наговорившись, собеседники один за другим исчезли в фургоне и забрались на нары. В раскрытые окна, подобно некоему гимну, слабо доносился гул с Репербан. Кое-кто уже засыпал, когда в темноте раздался голос Малины:
— Ясное дело — живут и добро наживают, как же иначе. Да только не в Кечкемете. Теперь я припоминаю: мы встретили их лет через десять после женитьбы, где-то в Польше, у них было шапито человек на сто, и работали они на ярмарке любо-дорого посмотреть! Кештени Имре ездил на двух лошадях, трое шпингалетов кувыркались, а она, эта гельветка, прыгала сквозь обручи.
— А я-то весь этот роскошный вечер дрожал от страха, боялся, как бы гельветская вера не оказалась сильнее цирка, — изрек сержант Восатка. — Теперь можно и на боковую.
Карас не удержался, прыснул и стукнулся головой о койку Кергольца.
— Новичок ударил в тамтам, — прокомментировал Восатка. — Не поддавайтесь на провокацию, монсеньоры! Всхрапнем по-королевски!
Наутро Вашек поднялся вместе со всеми и, позавтракав, отправился вслед за взрослыми на конюшню. Ганс приветствовал его радушным «Morchen!»[51] и сразу же распахнул перед ним дверцу загона, где стояли пони. По молчаливому уговору Вашек взялся под присмотром Ганса опекать этих малышек. Мальчуган начинал свою службу как истый знаток животных: в кармане у него лежал оставшийся от завтрака кусок тростникового сахара и украдкой отрезанная краюшка хлеба. Мери он протянул на своей маленькой ладони сахар и кусочек хлеба, остальные шотландцы — Фрицек, Леди и Мисс — получили только хлеб. Карас-отец крутился как белка в колесе — то на конюшне, то где-то еще. Дел с самого утра было по горло: предстояло упаковать и уложить массу вещей из кладовых. Керголец, поспевая всюду, гонял Караса почем зря, а тот, в свою очередь, не упускал случая призвать на помощь Вашека. Накормив с Гансом пони, Вашек пулей помчался в находившийся по соседству зверинец, чтобы взглянуть на капитана Гамбье и его питомцев. Но едва он поздоровался и двинулся к клетке, как от дверей послышалось отцовское: «Вашку!» [52] Обращение это раздавалось за кулисами столь часто, что это переняли и другие, и Вашек за какие-нибудь полчаса превратился в Вашку.
— Вашку здесь нет, Вашку пошел в менажерию[53], — отвечал Карасу из конюшни Ганс.
— Это может отнести Вашку, — решал Гарвей в костюмерной.
Да и сам Карас, желая быть лучше понятым, вскоре уже спрашивал:
— Вы не видали Вашку?
Вашек был повсюду и нигде. С сегодняшнего дня он начинал осваивать цирк по-настоящему. Он останавливался у каждой клетки: понаблюдает за ее обитателями — и форелью несется дальше, боясь пропустить что-нибудь интересное в коридоре или на манеже. Одновременно со сборами продолжались обычные репетиции; директор приказал вывести своих лошадей и, как ни в чем не бывало, повторял с ними фигурные перестроения; директорша гоняла по манежу липицианов, Пабло Перейра работал на Сантосе, грациозно вспархивали на спины коней наездницы в трико — их заученные жесты адресовывались зрителям, которых время от времени представлял Вашек. Партерные акробаты отшлифовывали прыжки и кульбиты, а Леон Гамбье велел выкатить большую клетку, и его четвероногие питомцы под густой аккомпанемент собственных глоток и щелканье неутомимого шамберьера проделывали свои каждодневные экзерсисы. Затем, не удостаивая окружающих вниманием, через манеж величественно проследовал господин Сельницкий; вскоре он возвратился с бутылкой и стопкой и уселся в ложе, дабы подкрепиться. А в половине десятого случилось небольшое происшествие. Господин Бервиц привел обоих карликов и представил их господину Сельницкому. С завтрашнего дня, сказал он, господа будут выступать по вечерам одиннадцатым номером — три небольших танца. Господин Сельницкий шевельнул пальцами, протер глаза.
— Нужна музыка? — вопросил он, взглянув на господина Миттельгофера с высоты своего роста.
— Совершенно верно. Она у нас с собой. Готовая партитура. Изумительные произведения.
Госпожа Миттельгофер развязала сверток, и ее маленький супруг благоговейно извлек оттуда пачку нот.
— Номер первый: «Сиреневый вальс» Винтергаля.
Он протянул ноты господину Сельницкому, но тот, вместо того чтобы взять их, хлебнул из стаканчика, вытер усы и покачал головой:
— Не пойдет.
— То есть как? — Господин Миттельгофер опешил и начал краснеть. — Позвольте, такая очаровательная вещь, я приобрел этот вальс за большие деньги, а вы не хотите его играть.
— Не хочу. Вам придется танцевать подо что-нибудь другое.
— Но мы не умеем под другое. Мы ангажированы танцевать в паузе между номерами вальс, менуэт и пастораль — вот мы и танцуем «Сиреневый вальс», всем миром признанный как один из самых восхитительных вальсов. Я не могу поверить, чтобы кто-либо из капельмейстеров отказался от подобного шедевра.
— Как видите, такой капельмейстер нашелся. Для вас я не буду его играть.
— Господин директор, — писклявым голосом вскричал лилипут, — я очень сожалею, что уже на первых порах приходится жаловаться! Но это неслыханно, чтобы капельмейстер обращался с артистами подобным образом.
— Право, господин Сельницкий, — примирительно произнес Бервиц, — у вас есть какие-нибудь основания?
— Разумеется, есть.
— Какие же?
— Слон.
— При чем тут слон?
— Слон — двенадцатый номер программы, и он танцует на бутылках как раз «Сиреневый вальс». Играть другую вещь слону я не могу, а повторять одно и то же не годится.
— Конечно, не годится, это верно, — подтвердил Бервиц. — Мне очень жаль, господин Миттельгофер, но, право, мы не виноваты, что вы купили вальс, который уже танцует наш слон.
— Но это унизительно для нас, господин директор, — раздраженно кричали теперь уже оба карлика. — Измените очередность номеров!
— Не могу. Вы идете одиннадцатым номером именно потому, что после вас выступает слои… Это уже область режиссуры, понимаете, композиция программы, важен контраст: карлики и мастодонт.
— Тогда часть нашего дивертисмента отпадает — и по вашей вине!
— Так тоже не годится. Объявлено три танца, а кроме того, время! Я не могу терять драгоценные три минуты.
— Что же делать?
— Что делать, господин Сельницкий? — с надеждой в голосе обратился директор к капельмейстеру, который не раз выходил из самых затруднительных положений.
— Чего проще, господин директор. Пусть себе господа танцуют на здоровье, но не под «Сиреневый вальс» Винтергаля, а под вальс «Эстрелла» Гоубина. У него точно такая же композиция, только кода другая, ну да к этому господа уж как-нибудь приспособятся.
— Вашку! — раздалось в этот момент от конюшенных ворот, и мальчуган, вынырнув из полумрака