отправился в четыре часа к директорскому фургону. Кругом кипела обычная бивачная жизнь, лошади уже стояли в брезентовых конюшнях, слоны передвигали повозки с клетками на более удобное место. Лагерь был разбит на сухом лугу, у лесной опушки. Фургоны образовали просторную площадь, за ними и за повозками с животными расположилась кузница, где уже раздували огонь. То была новинка. Бервиц завел ее, подсчитав однажды, во сколько обходятся ему кузнечные работы за время странствий, и видя, как часто страдают лошади от кустарной работы деревенских ковалей. Возле кузницы стояла повозка, на которой фыркал мотор, приводивший в действие насос переносного водопровода.
Директорша, которую привыкли видеть в полумужском костюме, появилась на лесенке своего фургона в весьма элегантном платье со строгим черным лифом, единственным украшением которого служил белый воротничок. Ей давно уже перевалило за пятьдесят, время густо посеребрило ее волосы, но глаза у нее были живые, как у рыси. За ней выпорхнула Елена в летнем платьице, с летним зонтиком в руках — прекрасное видение, столь неожиданное в этом грубоватом, цыганском окружении.
— Добрый день, Вашку, — поздоровалась Агнесса с поклонившимся ей молодым человеком, — как твоя рука, еще болит?
— Нет, мадам, благодарю вас, рука прошла. Еленка — превосходная сестра милосердия.
— Я специально учила ее накладывать повязки, в цирке это может понадобиться в любую минуту. Главное, предотвратить заражение крови. Когти зверей — настоящий рассадник заразы.
— К счастью, я был одет, и ударила она только один раз. Я оборачиваюсь, а она не смотрит на меня, мурлычет, прощения просит.
— Ты побил ее? — спросила Елена.
— Зачем? Камбоджа поступила так, потому что иначе не могла. Может быть, даже из любви ко мне. Она действительно любит меня.
— И правильно сделал, — кивнула директорша. — Раз уж мы решились жить среди хищников — как можно сердиться на них за их природные качества?! Ну, пойдемте в городок. Там живет человек, с которым тебе, Вашку, следует познакомиться. И Елене тоже. Я уверена, что вы оба будете благодарить меня за этот визит.
Вашек, разумеется, спросил, кто этот человек, но директорша только улыбнулась — ей хотелось сделать им сюрприз. Они отправились. Агнесса спросила о чем-то встретившуюся им женщину, и та охотно указала на ближайший переулок:
— Последний дом справа, сударыня, вон тот, в плюще.
Они свернули к домику и вошли в небольшой сад, где цвели розы и георгины. Дверь оказалась запертой; директорша позвонила. Послышались легкие шаги. Зеленая дверь отворилась. Перед ними стоял низенький, сгорбленный старичок с благородным лицом, белоснежными усами и орлиным носом. Его брови от удивления образовали две крутые арки.
— Извините за беспокойство, — сказала Агнесса, немного взволнованная. — Я госпожа Бервиц, жена директора цирка Умберто. Мы случайно остановились здесь на ночлег и мне было жаль проехать Гоннеф, не навестив вас.
— О, мадам, это огромная радость для меня. Входите, прошу вас. Если позволите, я пройду вперед, открою дверь. Сюда, пожалуйста…
Они вошли в небольшую гостиную, широкое окно которой выходило на рейнскую долину и было в тот момент озарено солнцем. В углу, у окна, поблескивал черный рояль, стены были заставлены шкафами со множеством книг. Наверху красовались фигурки лошадей и наездников, преимущественно — бронзовые копии античных изваяний и скульптур эпохи Возрождения. Над роялем в узких рамах висели старинные английские и французские гравюры и литографии, изображавшие скаковых лошадей.
— Я, право, необычайно рад вашему любезному визиту, мадам, — начал старик, когда Агнесса опустилась в качалку, а Елена с Вашеком уселись в кресла. — Я живу здесь, вдали от окружающего мира, всеми забытый, и вдруг вы удостаиваете меня своим вниманием. Даже пустынник, которым не овладела еще ненависть к жизни, обрадовался бы, если бы его так мило потревожили. Это ваши дети, мадам?
— Только девочка, господин директор, Еленка. Она, как и господин Вашку, с малых лет занимается верховой ездой. Господин Вашку не из нашей семьи, но он наш воспитанник. Это лучший наездник цирка Умберто, господин директор, кроме того, он еще и дрессировщик. Я сказала ему, что он будет меня благодарить за знакомство с вами.
— О, мадам, — седовласый хозяин поклонился, — вы льстите старому человеку, пережившему свою славу. Эти представители юного поколения, вероятно и не слышали обо мне. Да и я уже привык жить с именем, превратившимся в пустой звук.
— У нас в семье, господин директор, ваше имя упоминается очень часто. Позвольте мне, однако, сказать им, у кого они в гостях. Я хотела сделать им сюрприз: Еленка, Вашку, вы находитесь в доме господина Эдуарда Вольшлегера.
Родители действительно часто называли это имя, но Елена никак не могла вспомнить, в какой связи. Она приподнялась, сделала изящный реверанс и взглянула на господина Вольшлегера с учтивой улыбкой. Зато Вашек чуть было не раскрыл рот от удивления. Вольшлегер, Вольшлегер… Да ведь это же тот самый человек, о котором по сей день толкуют на конюшнях и в фургонах, у него прошел выучку Ганс! Вольшлегер, знаменитый цирковой антрепренер! Говорят, он владел красивейшими в мире лошадьми и показывал с ними настоящие чудеса.
— Вы называете мертвое имя, мадам, — старик усмехнулся с нескрываемой горечью. — Что можете вы, сударь, знать о человеке, который вышел из моды еще до того, как вы родились?
— И все-таки я кое-что знаю, господин директор, — возразил Вашек, крепко сжав ручку кресла. — Вы… Вы… «Араб и его конь!»
Господин Вольшлегер часто заморгал глазами.
— Удивительное дело, мадам, как плохо мы защищены от славы! Я просто растроган! «Араб и его конь!» Моя лучшая пантомима, выдержавшая столько реприз, в том числе и в достопочтенном цирке Умберто! Я любил играть умирающего араба. Не потому, что эта роль так уж значительна. Мне доводилось исполнять роли более выигрышные — я играл, к примеру, Юлия Цезаря, умирающего на скачущей лошади с кинжалом Брута в груди. Роль араба не была столь заманчива, но мой серый Ипполит — как любил он эту одноактную драму! Как он прядал ушами, чувствуя, что я теряю силы; как склонялся ко мне и тревожно ржал, взывая о помощи; как осторожно поднимал меня в зубах. Мадам, Ипполит эту сцену не исполнял — он переживал ее со всей скорбью своего преданного лошадиного сердца! Для него я каждый день умирал, и он каждый день рисковал ради меня жизнью.
— Он жив еще?
— Увы, мадам, вот уже девять лет, как он отправился к своим англо-арабским праотцам. Он был здесь, со мной, за его преданность я оставил Ипполита доживать свои дни на покое. Неподалеку отсюда я купил лужок у леса, там и похоронили его между тремя дубами. Это был мой самый верный друг. С тех пор как он умер, я живу одиноко; правда, недавно я вновь обрел друзей, которым изменил в дни сумасбродной молодости, — Вергилия, Горация и Марциала. Говорят, человек всегда возвращается к первой любви. Особенно, если он пренебрег ею по собственному неразумию. В отношении людей это миф, но есть два божества, которые заслуживают самой высокой любви и не отвергнут утраченного возлюбленного даже седым: книги и родина.
— Вы из этих мест, из Рейнской долины?
— Да. А вы, должно быть, нездешняя?
— Нет. Я бельгийка. И даже не du metier[135]. Мой отец был высокопоставленным чиновником, а выросла я в доме графа д’Асансон-Летардэ, в Брюсселе. Вы, вероятно, знавали его?
— Высокий, стройный, борода надвое — как же! Прекрасный человек! Господин камергер был редкостный аристократ. Он обладал высочайшим из всех человеческих достоинств — полной гармонией сердца и разума. Я не раз охотился вместе с ним, и ужин в его летней резиденции был подлинным наслаждением. А что его дочь, вышла замуж?
— Нет, так и не вышла. Ее странным капризом было сосватать всех своих приятельниц, в том числе и меня, по склонности сердца; но сама она осталась старой девой, мы с ней переписываемся. По ее словам, она переживает десять супружеств с их радостями и ни одного — с неизбежными разочарованиями.