— Достойная дочь отца-философа. А ваша девочка, вы говорите, занимается конными жанрами?
— Да! Я и то сделалась артисткой, что уж говорить о ней. Она и родилась в фургоне.
— А молодой человек… господин Вашку… значит, дрессировщик?
— Да. И тоже с семи лет в седле. Они вместе с Еленой начинали на пони, а в десять он уже перешел на лошадей. Господин Вашку — мастер на все руки: он и дрессировщик и превосходный акробат. Посмотрели бы вы, как он прыгает. Один батуд чего стоит! Он у нас даже со слонами умеет обходиться.
— Превосходно, молодой человек. Цирк — прекрасная штука, но он требует от человека универсального умения. Кощунствовать — грех, но цирк всегда напоминал мне святую церковь: он осеняет благодатью любящих его и требует от них верности даже за гробовой доской.
Старик сидел напротив Агнессы, изящно закинув ногу на ногу, и продолжал беседу, обращаясь попеременно то к Елене, то к Вашеку.
— Умейте всё и всё любите. Но помните: нет на свете более благородного существа, нежели лошадь. Жена, муж, возлюбленная — поверьте опытному человеку — никто не может сравниться преданностью и умом с верной лошадью. А красота чистокровных животных! А их чудесные таланты! Нет трюка, которого не освоил бы умный конь, не проявив при этом своего честолюбия. Это толкает людей цирка на ошибки. Они нередко демонстрируют свое безрассудство и силу. Но запомните: одно лишь возвышает обычный трюк до уровня искусства — поэзия. Может, вы уже не поймете меня. Я человек старой эпохи, которая превыше всего ставила красоту. Вы же — дети нового века, а нынче гонятся за успехом. Успех! Боже ты мой, успех у глупой толпы — как мало для этого нужно! Немного рутины, немного шаблона, уловить, что нравится, и пользоваться этим без разбора. Мне известно положение дел на манежах, и должен сказать — цирк приходит в упадок. Для нас, людей старого закала, важна идея. И тот, кто дорожил своим достоинством, тот искал прежде всего свою собственную идею, равно как и способ красиво выразить ее. Ибо идея тоже еще не все, мои дорогие, и обязанность художника, понимающего, что такое возвышенное, воплотить идею в достойной ее форме.
Гости слушали его молча. Агнесса видела в хозяине того знаменитого творца цирковых чудес, которым так восхищались в Брюсселе в годы ее детства и о котором помнили до сих пор. За что бы он ни брался, — все приобретало особый отпечаток. Прекрасные лошади, прекрасные наездницы; а какой гармонией блистало каждое выступление! Костюм в его цирке никогда не был тряпкой, в которую облачалось грубое тело очередного рейтара. Надевая тот или иной костюм, исполнитель всякий раз преображался. У Вольшлегера играли даже лошади; умные животные словно догадывались, что они доставляют людям величайшее наслаждение своей красотой. Казалось, все исторгало огонь — настолько одухотворенным было каждое его начинание. Он обладал даром привносить во все то особое напряжение, которое свойственно подлинному искусству. Это напряжение излучали огненный глаз жеребца и каждый мускул, оно сквозило в каждом движении вольтижера, возникало между наездником и лошадью, между наездником и публикой, любой номер отличался победоносной напористостью, энергией! Неукротимое, темпераментное искусство господина Вольшлегера завершало развитие старофранцузской школы верховой езды, он довел ее до совершенства, обогатив тонким вкусом и грацией. Но его подлинно художническая натура оказалась недостаточно твердой, чтобы побеждать и в коммерческой сфере. Грубые, неразборчивые в средствах соперники сманивали показным блеском непритязательную толпу, сводя на нет его скромный, кропотливый труд. Эдуард Вольшлегер боролся много лет, но, убедившись, что живет в эпоху, утратившую вкус и понимание красоты, осознав, что удержаться он сможет лишь ценой уступок низменным вкусам зрителей, отказался от подобного успеха, распустил труппу и, располагая кое-какими средствами, поселился в своем родном краю в качестве частного лица, целиком отдавшись изучению античной культуры.
Елена понимала не все, о чем с такой убежденностью говорил хозяин дома. Но она любовалась его еще довольно свежим лицом, горящими глазами, холеными усами и белоснежной жокейской манишкой. Вольшлегер напоминал ей одного из тех благородных маркизов, о меценатстве которых ходили легенды. «Не раздумывая, вышла бы за такого старика», — мелькнула у нее сумасбродная мысль. Вашек тоже не стал бы утверждать, что все понял правильно, но обостренными чувствами он ощущал — перед ним подлинный мастер царственного искусства верховой езды и дрессировки. И он благоговейно ловил каждое слово говорившего.
— Филлису раз пришла в голову остроумная мысль: повесить лошадям спереди таблички: одной — табличку со знаком сложения, другой — со знаком равенства, и перестраивать их на ходу так, чтобы каждый раз получалась сумма. Например: один плюс два равняется трем или два плюс три равняется пяти. Дело оказалось не из простых, но Филлис довел его до конца и добился успеха. Однако мне этот номер не нравился. Идее Филлиса нельзя было отказать в оригинальности, но ей явно недоставало поэзии. Я никогда не любил математику. И низводить прекрасные создания до роли живых цифр мне просто-напросто претило.
— А какой из своих номеров вы считаете самым красивым, маэстро? — спросила Агнесса.
— Самым красивым… гм… Когда-то я обучил «высшей школе» четырех молоденьких девушек. Я, знаете, не ограничивался выращиванием лошадей, я пестовал и чистокровных женщин. Это куда сложнее, но трудности-то меня и привлекали. И вот однажды мне повезло: у меня собрались четыре самых очаровательных существа, какие только видел свет. У них были роскошные волосы цвета воронова крыла, большие черные глаза и ярко-красные губы; а стройны они были, как принцессы. И в каждой из них била ключом и рвалась наружу пылкая молодость. Я почел своим долгом создать из столь редкостного материала нечто из ряда вон выходящее. Прежде всего я попробовал их в кадрили, одев в легкие, газовые платья, но из этого ничего не получилось. И тут меня осенило. Я сшил им четыре бордовых костюма: длинная юбка богатыми складками ниспадала на бок лошади, из узких лифов белыми лилиями сверкали плечи. Посадил я девушек на черных как смоль английских жеребцов. Уже один вид их производил неотразимое впечатление: юбки покрывали лошадей, словно рубиновые чепраки, драпируя вороного коня и белоснежную женщину как некое двуединое сказочное существо. Затем я разучил с ними медленное испанское болеро. Девушки щелкали кастаньетами, а на стройных ногах коней глухо позвякивали бубенчики. Обычная кадриль — но сколько патетики и страсти было в этой четверке вздыбленных коней и властно укрощающих их наездницах, в улыбках, взорах девушек, в каждом движении, в каждом звуке! То была уже не верховая езда, а подлинная поэма.
— И долго эти дамы выступали? — спросила Елена.
— О нет, совсем недолго. Если мне память не изменяет — меньше года. Зрелище было слишком чарующим. Не прошло и года, как все четверо вышли замуж. Не за своих, конечно: две — за дворян, одна — за банкира, а четвертая — за какого-то дипломата. Обычный горестный финал, когда произведение искусства создается из человеческого материала. Эти сумасшедшие мужчины влюбились в ночную бурю и каждый оторвал себе по кусочку тучи. А потом еще удивляются, отчего это в цирке перевелись чудеса… Словом, они… загубили мой номер. С той поры я отказался обучать девушек. Неблагодарная работа! Нужно обладать стойким сердцем циркового артиста, чтобы не поддаться соблазнам любви и до конца исполнить свой долг.
— Значит, маэстро, вы не признаете верховного права любви? — вкрадчиво спросила Агнесса.
— Не признаю, мадам, если это право наносит хоть малейший ущерб нашему делу. Совершенство достигается лишь путем наиполнейшего самоотречения. Мы, жрецы древнего циркового искусства, должны найти в себе силы отказаться от всего, что уводит нас в сторону. Мы отреклись от домашнего очага, мирских дел, от спокойной, удобной жизни в безопасности, от уверенности в завтрашнем дне, от условностей и бог знает от чего еще. Мы поставили себя вне общества. Этим д