Смех и шутки прекратились. Больше года в округе бесчинствовал волкодлак, каждое полнолуние собиравший кровавую жатву с окрестных деревень. В этой недосчитались уже трех человек.
– Вскочил волк мне на грудь – и давай одежду рвать, невтерпеж ему, – меж тем продолжала деваха. – А у меня оберег на груди висел, коник костяной на шнурке крученом. Он его, не глядя, пастью хвать, да как взвоет! Соскочил волк, ровно вару на него плеснули, перекинулся через голову, и гляжу – не волк это вовсе, а наш ведьмарь, чтоб ему лихо! Ах ты, говорит… – Девка замялась, вспоминая нехорошее слово, пожалованное ведьмарем, – такая-сякая, коль мне не досталась, то никто тебя не получит. Помрешь, говорит, вскорости, а я тогда по душу твою приду.
Вот тут-то люди загудели, как потревоженные медведем пчелы. Одно дело – бездоказательный синец не шее, и совсем другое – волкодлак, подлинное чудище, чьи злодеяния перевалили за второй десяток душ.
– Точно, он волкодлак и есть!
– Кому же быть, как не ему!
– Сельчане-то все на виду, а он, бирюк, из лесу неделями не вылазит. Что ему волком перекинуться!
Леся, решительно работая локтями, выбилась в передние ряды и звонким, вздрагивающим от волнения голосом перекрыла шум толпы:
– Неправда ваша, дяденьки! Как вам не стыдно человека за глаза оговаривать?! Да я сама этого волкодлака видела – в гае на полянке лежит, весь как есть мечом порубленный! Хотите – сходим и глянем!
Девушку поддержал седой, как лунь, старичок, опиравшийся на узловатую необструганную клюку:
– Дело, дитятко, говоришь. Не гоже звериное обличье в вину ставить, иной и в человечьем почище зверя будет. Ворон – птица мудрая, заповедная, ее глазами боги на нас, грешных, смотрят да меж собой решают, кого судить, а кому воздать. Волки же и вовсе Гаюновы слуги, леса и всякой живой твари блюстители. Отродясь не бывало, чтобы волк кого зазря жизни лишил!
– Старый, как малый! – презрительно бросил кто-то из мужчин, и все засмеялись. – У меня волки той зимой трех ягнят уволокли, так что мне теперича – в пояс им кланяться, шапку ломать?
– Волки твоему хозяйскому недогляду не виновники, – не сдавался старичок. – У них своя справедливость: за весами бытия глядеть неусыпно, в каковых чашах на одной жизнь, на другой смерть обретается. Сколь на одной чаше убудет – на другой сей же час прибавится, и ежели обратно ее не стронуть – пойдет чаша вниз да и опрокинется, а вместе с ней и все сущее прахом развеется…
Но его уже не слушали. Вылез вперед Лесин «жених», до сих пор перемазанный кровью, да еще нос для пущей важности плоским камнем студивший, и в нос же загнусавил:
– Вот, гляньте, люди добрые, что ваш переворотень навзвешивал! Чуть жизни не лишил из-за сущей безделицы: позавидовал, что меня бабы любят, а его, пекельника – нет!
– Неправда! – вырвалось у пораженной Леси. – Не слушайте его, он все врет, не так дело было! Он сам меня убить хотел!
– А кого слушать-то – тебя, что ли? – подступился к ней «жених», заставив отшатнуться – уж больно страшным показалось его заляпанное кровью, искаженное ненавистью лицо. – Ты же дурочка, блаженная! Кому ты нужна, кто о тебя руки марать станет? Волкодлак, и тот побрезговал!
– Он не волкодлак! – топнула ногой Леся, и из синих глаз помимо воли брызнули злые слезы. – Пойдемте, докажу!
– А что – и сходим! – пробасил кто-то из толпы, и девушка с ужасом увидела в руке сородича обожженную на концах рогатину. Многие еще раньше побежали домой и вернулись – кто с дрекольем, кто с вилами, кто принес вязанку смолистых веток и горшочек с пылающими головнями. – Веди, Леська! Мы ему покажем, кто в лесу хозяин!
Отступать было поздно.
Леся сцепила зубы, и – повела, стараясь не оглядываться на «жениха», шепчущегося с той, простоволосой.
Труп лежал на том же месте, расклеванный вороньем и обгрызенный лисой до неузнаваемости. На неловко подвернутой правой руке поблескивал широкий бронзовый перстень-печатка с семилучевой звездой.
– Лавошник Сидор из Лозняков! – зашептались, завсхлипывали бабы. – До чего хороший человек был, в жизни никого не обвесит, не обсчитает, слово ласковое молвить не забудет…
– И это, по-твоему, волкодлак? – набросился на Лесю давешний мужик с рогатиной. – Да как у тебя язык-то повернулся, доброго человека за упыря выдавать, ведьмаря выгораживать? Так, говоришь, это он лавошника беззащитного мечом своим поганым исполосовал? А может, и ты ему помогала… ведьма?!
– Девку-то пошто хаешь? – вступился за Лесю дядин свояк. – Если уж колдун диким зверем обернуться сподобился, что ему стоит глаза человеку отвести?
– Неправда! – срывающимся голосом запротестовала девушка. – Ничего он мне не отводил! Этот ваш лавошник, между прочим, жену до самогубства довел, а после того родное дитя видеть не захотел, родичам подкинул! И собаки у него на лабазе страшенные, на людей почем зря кидаются!
– Соба-а-аки! – передразнил ее «жених». – Дура – она дура и есть. Зато мы поумнее будем! Айда колдунову хату жечь!
Люди согласно взревели, потрясая вилами и горящими палками.
Леся беспомощно переводила глаза с одного лица на другое, потрясенная одинаково пропечатавшейся на них жаждой крови. Бесполезно убеждать, просить, бороться с толпой, как невозможно остановить стадо баранов, с ударом грома сорвавшихся в исступленный бег, вообразивших под грозный топот копыт, что вместе они – сила, в то время как каждый по отдельности знает, что впереди обрыв и гранитные зубья скал на дне пропасти.
Она поняла это сразу и, закусив губу, метнулась в сторону, под редеющую сень деревьев. Кто-то окликнул, кто-то заулюлюкал, один догадался: «Побежала, ведьма, полюбовника своего остерегать, чтоб домой не шел, в буреломе затаился!». Сказал так – и все поверили, что ведьмари боятся огня и тоже смертны.
И грянул гром.
Подбадривая и распаляя себя грозными криками, толпа шумно покатила к избушке ведьмаря.
В ушах звенело от бега. Мелькали стволы деревьев, ослепительно-черные мазки на цветном полотне осени. Ноги постепенно наливались свинцом, все неохотнее отрываясь от земли.
«Что они с ним сделают? И что он сделает с ними?»
Она споткнулась, упала на колени и тут же вскочила, затравленно оглянулась по сторонам, жадно хватая ртом горький осенний воздух, не зная, куда бежать, где искать, и даже – кого звать, ведь она, дуреха, так и не озаботилась выпытать его имя…
И услышала, как сурово шелестит лес, отпуская на покой отслужившую свое листву.
Она подобрала мешающий подол и снова побежала, уже точно зная дорогу, как знают ее кошки, умеющие вернуться домой, даже когда их насильно увозят за сотни верст.
Кошка сидела на подоконнике, изредка шевеля кончиком хвоста, и ждала, глядя в слюдяное окошко. Ждала, впервые – не его. Она навсегда попрощалась с ним еще утром, точно зная, что вечером свидеться не доведется.
Кошка чутко шевельнула ушами. Она любила смотреть и слушать, как падают листья – особенно теперь, когда осень года смешалась с осенью жизни. Она ни о чем не жалела, а уж тем более – о своем добровольном выборе в ту далекую-далекую осень, когда вот так же кружились над землей листья, лоскутным одеялом укрывая корни от зимних морозов. В конце концов, листья опадают каждый год, но дерево остается, а это главное.
Когда дружное шарканье обутых в лапти ног перебило шуршание ветра в кронах, она неслышно перебралась на край стола, дождалась, пока галдящие люди окружат избу, и спрыгнула вниз, по пути неуклюже задев горшок. Посудина, не разбившись, упала и с глухим рокотом покатилась по полу, напоследок цокнувшись о кочергу. Та упала, добавив шуму.
Кошка вспрыгнула на любимую полку, растянулась во весь рост. Прикрыла глаза и замурлыкала сама