соленой водой и захватил берег, опутав своими бледными мясистыми стеблями руины башни и шеренги мертвых белых сосен.
В эти времена — Времена Саранчи, когда нам уже не принадлежит ничего, кроме пустоты внутри нас самих, во Времена Костей, когда нам остается лишь ждать, — сюда придет человек. Придет туда, где вот уже восемьдесят лет не было ни души.
Костер, что он разведет, разгорится не сразу, будет бледным и тусклым. Любой порыв здесь гаснет, любой возглас становится шепотом. Что-то при падении башни отравило здешний воздух, иссушило землю. Белый, болезненный и бесконечно тихий, болиголов выползает из воды, чтобы перебирать сор в разрушенных комнатах своими пальцами, похожими на непропеченное тесто. Кажется, башня разрушена полностью — и это знаменует крах всех хитроумных замыслов и всего, что было достигнуто с их помощью.
Но разве Времена Саранчи не призывают нас к терпению? Восемьдесят лет прошло с тех пор, как тегиус-Кромис сокрушил ярмо Кэнны Мойдарт, с тех пор как пали Гетейт Чемозит, Пожиратели Мозга, и среди нас появились Рожденные заново. И в глубине этой осенней ночи, от лица древней, исполненной горечи геологии, мы поведаем о событиях вселенского масштаба, событиях таинственных, свидетелями которых мы стали. Мы расскажем о противостоянии, которое решило судьбу как Земли в целом, так и той хрупкой точки опоры, что на заре своей юности обрели на ней Культуры Заката.
Ждите! Все когда-то происходит. Все когда-то произойдет. Только ждите!
Утесы эстуария надвигаются, черные, терпеливые. Воздух холоден, ожидание висит в нем, как туман…
Это час нашего старого врага, Луны. Ее легкие блики дрожат на воде среди бессмысленных и бесстрастных образов, которые рисует ветер. Она висит в небе, растянутая до боли, точно ткань на пяльцах… Вечная пленница его пределов с вечно смущенным, рябым, загадочным лицом старой карги. Та, что остается нашей спутницей миллионы миллионов лет.
Где-то между полуночью и рассветом — в час, когда больные срываются с высоких уступов собственного «я» и падают в темноту, — что-то внезапно отделяется от края ее заколдованного круга. Это видно невооруженным глазом. Оно и устремляется в ужасную пропасть, отделяющую ее от Земли… Всего лишь крошечный завиток пара, облачко пыльцы, пересекающее одинокий луч света в некой затемненной, пустой комнате за время, которое требуется, чтобы моргнуть, протереть глаза и настроить мозг на ожидание. Десять тысяч лет никто не замечал ничего подобного. Может показаться, что все осталось по- прежнему. Просто Луна в оправе утесов — напудренное лицо, с тоской выглядывающее из-за приоткрытой двери, — никогда не казалась такой белой, такой твердой. Память решает, что глаз обманул ее. Но мир уже никогда не станет прежним.
Проходит немного времени, и слабый, робкий свет дня дымком начинает сочиться сквозь мягкие жирные стебли. Он очерчивает упавшую колонку башни, и из зарослей болиголова выходит старик — неуверенно, нехотя, словно очнувшись от утомительных грез. Он выходит, чтобы взглянуть на небо, где на юге все еще висит Луна — набросок на белой кости, порочное, изрытое оспой лицо, на котором застыло мечтательное выражение. Старик вздрагивает и кутается в плащ. Некоторое время они смотрят друг на друга, словно соперники перед боем: человек и планета. Но тут восход опрокидывает свою кровавую бадью… и разом окатывает море, берег, болиголовы, старика. Кажется, что его плащ сверху донизу покрыт брызгами и потеками крови! Старик поспешно отворачивается, но лишь за тем, чтобы вывести из укрытия маленькую, грубо сработанную деревянную лодку. Ее киль скребет по гальке, весла падают в воду, становясь белыми под ее гладью. День разгорается, но старик все гребет и лишь изредка вздрагивает — слишком уж зловещим кажется небо. Вот и западный берег… Вытаскивая лодку на пляж, он задыхается от напряжения и что-то бурчит себе под нос… Ненадолго останавливается у кромки воды, чтобы последний раз взглянуть на башню, застывшую в своей долгой борьбе с разрушением. Потом пожимает плечами и начинает торопливо подниматься по лестнице, что давно Упирается в утес. Одинокая птица с оперением весьма любопытного цвета — кажется, рыболов-скопа — летит, хлопая крыльями, с сияющего юга, внезапно падает и тут же взмывает над островом, словно прощаясь. Во Времена Саранчи нам дано видеть такие вещи.
Рожденные заново думают не так, как мы. Они живут в снах наяву, преследуемые прошлым, которого не понимают, измученные правами и привилегиями, полученными при рождении, которые не имеют для них никакого значения, и насмешками душевной амнезии.
Эльстат Фальтор, первый из погребенных посреди Малой Ржавой пустыни, кого вытащил из тысячелетнего небытия Гробец по прозвищу Железный Карлик, ничего не помнил о своей прошлой жизни. На каждом шагу его преследовали и терзали сомнения, которые он не мог объяснить даже самому себе. Его тело, его кровь, самые его зародышевые клетки знали — по крайней мере, так ему казалось. Но в языке, на котором Фальтор разговаривал каждый день, не находилось слов, чтобы рассказать себе, на что походила его жизнь во времена холодного послеполуденного безумия. До него дошли только смутные намеки. Трепещущая сеть его нервной системы привычно ловила послания, рассеянные по тысячелетиям, но пыль последних подсказок рассеяли ветра времени.
В первые месяцы после своего возрождения он постоянно видел сны. Огромное серебряное насекомое, громко щелкающее, металлическое — он наблюдал все главные точки его жизненного цикла… Женщина, одиноко сидящая в комнате, такой высокой, что ее потолок превращался в сплетение теней, пряла золотую нить, которая, по собственной воле, мерцая, вдруг начинала подниматься у нее из рук, пока не заполняла целиком таинственное, огромное, шепчущее пространство у нее над головой. Эти образы не раз вставали у него перед глазами среди руин и изрытых рытвинами и колеями дорог Квошмоста с его забитыми гниющей рыбой складами и мертвыми детьми, во время долгого зимнего марш-броска через заледенелые перевалы Монарских гор, в разгар штурма Северо-восточных Врат. Они появлялись и заслоняли картину сражения: насекомое с ничего не выражающими фасетчатыми глазами и женщина, подобно пауку, прядущая драгоценную нить…
Часто Фальтор наблюдал, как без жалости кромсает ее панцирь или обагряет ее рукава кровью. Однажды, когда он с боем прорывался по улицам Вирикониума, чтобы над грудами трупов северян пожать руку карлику со странным именем Гробец, огни Протонного Крута на миг обернулись странным корчащимся мотком пряжи, который выпускала из себя женщина. Трескучая дуга-молния соединила прошлое с настоящим, прошив мозг. Ослепленный, Фальтор упал ничком и лежал как мертвый, не в силах разобрать, что реально: нежный шепот городских огней или гудящее золотое облако…
Но даже эти зацепки исчезали одна за другой — хотя лишь по ним можно было определить свое положение в бушующем море хаоса, что уносило Эльстата Фальтора прочь от гавани его второго детства. Он непрерывно вспоминал, но воспоминания возникали словно сами собой. Это напоминало бурную реку в ночи: время от времени какой-нибудь обломок сухой веткой всплывал на поверхность и снова исчезал среди плавучего мусора, в котором ничего не разобрать…
Чье-то лицо, качаясь в воздухе, точно пузырь, преследовало его среди сумеречных стеллажей фамильной библиотеки. Оно приближалось вплотную… Вздрагивало, как от толчка, под воздействием какого-то всплеска чувств, которые до этого времени таились под спудом, распадалось… И вновь отступало, с шипением втягивая воздух.
— Что ты делаешь? — спрашивали они… Кто?
Они были за стенами, но он не знал, где…
Спотыкаясь, Фальтор пробирался по артериям своего дома.
Мозг гудел и трепетал от неведомой мощи, которой в нем прежде не было. Он обнаруживал покои и тайные темницы, которых никогда не видел прежде. Руки высовывались из-за каждого поворота — и манили, подзывали…
Высокие бесформенные башни из живой плоти, выращенные из плазмы древних млекопитающих, трубили и стонали над заброшенными пустошами иного континента. Их жуткие насмешливые голоса переливались на ветру — то где-то в отдалении, то совсем рядом. «Естественная философия — это злоупотребление изобретательностью, — утверждали они, не давая отречься от этой ереси. — Это замок на песке, где царит вечная ночь…»
Город распластался перед ним во влажном, обманчивом свете дня, точно затопленный сад, где