В постоянных скитаниях прошла жизнь перса Скилака, грека Геродота, китайца Чжан Цяня, араба аль-Бируни, норвежца Лайфа Эриксона, венецианца Марко Поло, английского пирата Дрейка, тверского купца Афанасия Никитина, приказного казака Хабарова, солдатского сына Крашенинникова, друга новогвинейских каннибалов Миклухо-Маклая. Даже барин Пржевальский, возвращаясь из своих бесконечных странствий в родную усадьбу, предпочитал ночевать в шалаше, сооружённом из еловых веток.
Пролетарии всех стран так и не нашли между собой общего языка, зато бродяга любой национальности, оказавшийся хоть в Америке, хоть в Азии, хоть в Европе, всегда получит место у придорожного костра, ломоть чёрствого хлеба и стаканчик какой-нибудь местной бормотухи…
Истинная профессия Вани Коршуна была известна лишь очень немногим московским бродягам, тем более что он постоянно менял свои ипостаси, представляясь то вороватым пацаном, то девочкой-попрошайкой, то горбатым карликом, изгнанным из театра лилипутов по причине профнепригодности. Настоящие дети, которых в бродяжьей семье было немало, инстинктивно ощущали фальшь, присущую поведению Вани, но к ним у него был особый подход.
Ясное дело, что в глубине души Ваня презирал бездомную шатию-братию, среди которых иовов, агасферов и диогенов было значительно меньше, чем жадных и подлых подонков, некогда красочно описанных основоположником соцреализма Максимом Горьким, в молодые годы также отдавшим дань бродяжничеству. Однако все правила держатся на исключениях. Был промеж бомжей один типчик, которого Ваня по-настоящему уважал и считал чуть ли не своим духовным отцом.
Звали этого замечательного человека Пахомом Вивиановичем, а за глаза – Павианычем. Осознанно избрав свой удел ещё в те времена, когда бродяг и попрошаек приравнивали к врагам народа и высылали в места, где люди искривлялись, истреблялись, испарялись, но уж ни в коем случае не исправлялись – ныне он по праву считался патриархом российских люмпенов.
Несмотря на преклонный возраст, постоянные лишения и хронический алкоголизм, Павианыч сохранил и философский склад ума, и завидную память, содержавшую столько непридуманных историй, что их с лихвой хватило бы на новую «Илиаду» или нового «Бравого солдата Швейка».
Ощущая генетическое родство как с Гомером, так и с Гашеком, этими великими бытописателями смутного времени (а для микенской эпохи Троянская война была не меньшим потрясением, чем Первая мировая – для двадцатого века), Павианыч частенько упрекал их – заочно, конечно, – в грехе, которому был подвержен и сам, то есть в беспробудном пьянстве, усугублённом приступами белой горячки.
В кругу благодарных и, само собой, не совсем трезвых слушателей он нередко говаривал следующее: а кумиры-то с червоточинкой! Ну какой нормальный грек, пусть даже и античный, назовёт голубое Средиземное море «винопенным»? Для этого нужно сначала привести себя в соответствующее состояние, чтобы не только Зевс с Афиной привиделись, но и химеры верхом на горгонах прискакали.
А взять этого самого хвалёного Гашека! Разве типичный представитель чешского народа, известного своим трудолюбием, скаредностью и смирением, докатится до того, чтобы умереть прямо в кабаке? Не спорю, он оставил после себя замечательную книгу. Но полицейские протоколы, составленные на Гашека в последние годы жизни, объёмом превосходят все его литературные опусы. А это, согласитесь, кое-что значит.
Среди отечественных авторов Павианыч превыше всех ценил Александра Блока, чей подход к пьянству соединял русскую удаль и немецкую педантичность, Сергея Есенина, сказавшего о водке много прочувственных слов и, естественно, Венечку Ерофеева, с которым был знаком лично, что подтверждал малоразборчивый автограф последнего, оставленный на этикетке винной бутылки.
К другим знаменитым литературным алкоголикам – Шолохову, Фадееву – Павианыч относился с пренебрежением. «Эти пили не ради творческого процесса и не от безысходности, а со стыда, чтобы больную совесть заглушить», – говорил он.
Именно Павианыч, этот гуру сирых и убогих, должен был указать Ване наиболее перспективное направление поисков. Но сначала надо было найти его самого. Домом для Павианыча служил весь белый свет, а спальней – вся Москва и её окрестности.
Слегка загримированный и одетый в привычный для себя наряд современного гавроша – драные джинсы, поношенные кроссовки, «косуху» с чужого плеча – Ваня Коршун потолкался на Площади трёх вокзалов, посетил пару рынков, пользовавшихся у бродяг доброй славой, прокатился по кольцевой линии метро, вагоны которой служили бомжам чем-то вроде ночлежки, наведался в Сокольники, где «Свидетели Иеговы» раздавали всем желающим бесплатные гамбургеры с кока-колой, и вскорости выяснил, что Павианыч месяц назад переселился на Торбеевскую свалку, официально называвшуюся «полигоном для приёма и переработки твёрдых отходов».
Что его туда погнало, сказать было трудно, поскольку атмосфера свалки мало соответствовала тому образу жизни, которого в последнее время придерживался Павианыч. Это было одно из немногих мест, где имелась возможность без напряжения, а главное, без лишних формальностей срубить кое-какие деньги, а потому среди истинных бродяг отиралось немало барыг, лишь прикрывавшихся их честным именем. Короче, это был не скит и даже не монастырь, а некое торжище, влекущее к себе все человеческие пороки.
Впрочем, как уже успел убедиться Ваня, искать смысл в поступках Павианыча – то же самое, что с помощью карманного калькулятора вычислять дату грядущего Страшного суда.
Даже издали свалка напоминала поле недавно отгремевшей битвы. Там и сям к небу поднимались столбы дыма. Повсюду суетились оборванцы, весьма смахивающие на мародёров. Кучи мусора, значительную часть которых составляли изношенная обувь и старые автомобильные покрышки, походили одновременно на подбитую военную технику и на груды мёртвых тел. Общую скорбную картину довершали стаи воронья, искавшего здесь лёгкую поживу.
Где-то урчали бульдозеры, роющие всё новые и новые могильные рвы, а лязг пустой железной бочки, в которую стучал один из самозваных «бригадиров», созывавший своих подручных, заменял звон погребального колокола. Но сильнее всего действовал на психику запах разложения, витавший повсюду.
Ваня ещё даже не успел ступить на территорию свалки, как на него набросились местные огольцы, пытавшиеся если и не отогнать, то хотя бы припугнуть чужака. Полемизировать с ними он не стал, а подобрав с земли обрезок арматуры, преподал урок хороших манер, правда, воздержавшись от членовредительства.
Кое-кому из взрослых такая самодеятельность не понравилась, но Ваня процедил сквозь зубы: «Я к Пахому Вивиановичу по личному делу», – и этого оказалось достаточно, чтобы смирить всякие страсти.
Один из бродяг узнал гостя и с удивлением воскликнул:
– Да это же Ванька! Вот чудеса! Я его уже почти десять лет знаю, а он как был от горшка два вершка, так и остался.
– Кому Ванька, а кому и Иван Самсонович, – веско заметил гордый недомерок. – И знал ты, лапоть, не меня, а моего двоюродного братана, царство ему небесное.
– А что с ним случилось? – не отставал любопытный бродяга.
– Язык оторвали. Вместе с головой. Чтобы глупые вопросы впредь не задавал.
Свалка представляла своим обитателям не только работу, но и жильё. Те, кто считался здесь белой костью, квартировали в бытовках, имевших даже электричество. Чернь ютилась в землянках и брошенных автомобилях.
Павианыч, естественно, занимал самое лучшее помещение – стоящую чуть на отшибе сторожевую будку. Ходить в гости с пустыми руками тут не полагалось, и Ваня заранее запасся немудреными подарками – литровой бутылкой водки и потрёпанным двухтомником «Мир философии»,