отцом, слушать, как медленно, неуверенно подбирает он слова, будто ощупью пробирается в лабиринте неразрешимых, бессмысленных сложностей, — и Кречет устал до смерти.
Вечно он теперь как выжатый лимон, а почему — непонятно. Когда он еще встречался с Лореттой, бывали у него минуты непостижимой, чудовищной усталости; казалось, в мозгу бьются два огромных крыла — бьются так давно, что там уже все окоченело и умирает. Он разворачивал салфетку, бесцельно перебирал беспокойными пальцами серебряные ножи и вилки, а сам думал о Лоретте — как-то она сейчас живет? Кое-что он про нее слышал, все очень обыкновенно: замужество, ребенок. Лоретта. В мыслях он теперь часто путал ее с женой Кларка — эту он изредка встречал. Но ведь Лоретта была когда-то его подружкой. Кречет прищурился, избегая взгляда Клары, и погрузился в тайные раздумья о Лоретте: когда-то она его любила, но ни разу, ни единого раза не сумела с ним поговорить. В тот последний вечер они лежали в его машине, и у него даже кружилась голова, так он ее хотел, хотел остро, до боли во всем теле, это была настоящая пытка, он едва мог с этим совладать, и тут Лоретта сказала: «Не бойся, Кристофер», и он мысленно взмолился, воззвал к тому самому богу, которого, конечно же, нет и никогда не было: «Господи, пускай я буду хорошим и добрым. Я хочу быть хорошим. Мне ничего больше не надо!» Лоретта обвила его руками, притянула к себе, поцеловала — губы нежные, мягкие… Никогда он не говорил ей «люблю», не сказал и тогда, но чуть не подумал — и как раз потому, что мысль эта была так близко, вдруг весь задрожал и отпрянул. Чтоб его вместе с Лореттой засосала эта трясина? Ужасно, невозможно! Он не намерен потонуть в ее теле. Ведь не существует тихого, ласкового мирка, где они могли бы остаться безнаказанно вдвоем: они — живые, доподлинные, два разных человека — Кречет и Лоретта, и, как бы он с ней ни поступил, это не рассеется бесследно, точно сон. Это будет подлинное, неизгладимое. И свяжет их друг с другом навсегда.
— Мне не будет больно, — сказала она.
Но это оказалось совсем не похоже на то, что сулила ему Клара… как странно проста и откровенна мать, какая она жестокая! Нет, таким простым способом не сделаешь девушку счастливой — девушкам хочется большего, им больше нужно… а если ты больше ничего не можешь дать?
И он остался свободным, не дал Лоретте связать ни его, ни себя. И Клара, услыхав, что все кончено, сказала: «Что ж, тоже неплохо, я даже рада. Ей, в общем-то, не велика цена, голытьба, и все — верно?»
Сейчас Клара читала меню — и холодная надменность, которую она всегда напускала на себя в магазинах и ресторанах, сошла с ее лица: оно стало совсем детским и немного лукавым. Кречет как завороженный не сводил с нее глаз.
— Ой, это, наверно, очень вкусно. Только, может, слишком дорого, а?
Она ткнула пальцем в какую-то строчку и показала Ревиру, он покачал головой — нет, не слишком дорого. Кречет улыбнулся. Он и сам не знал, почему улыбается, просто уж очень привычен этот обряд, непременная церемония, которую он видел тысячу раз. Клара всегда так. Интересно, так ли она держится с другими мужчинами, с кем встречается тут в городе (если встречается; она теперь стала скрытная, на все отвечает неопределенно, небрежно)… Может, и они так же качают головами, как Ревир, — нет, мол, не дорого? А стоит Кларе чуть повернуть голову — и бриллианты у нее в ушах брызжут огненными искрами. Да-да, настоящие бриллианты. Не какая-нибудь подделка. Только не всякий ведь отличит, что они настоящие!
Это ей очень досадно — тоже забота среди прочих забот.
— Закажи все, что хочешь, Клара, — сказал Ревир.
Они могут дышать свободно, этот человек и все, что он для них сделал, — надежная им защита. Кречет старательно напоминал себе: Ревир ему отец, отец… казалось бы, много трудней примириться с мыслью, что Клара его мать, и все же не очень понятно, что это такое, когда у тебя есть отец. Что это, в сущности, значит? Как с этим человеком держаться? Кречет подражал всем образцам, какие попадались, много лет он подражал Кларку и даже в чем-то его превзошел… но в самой глубине их отношений ощущалась пустота, бесплодная, безнадежная, — отца и сына разделяет трещина, быть может, им до скончания века только и остается издали глядеть друг на друга. Чем лучше Кречет понимает заботы Ревира, тем проще его роль в одном отношении, тем сложнее — в другом. Понемногу он становится при Ревире чем-то вроде секретаря. Или, скажем, поверенного. Он уже провел немало времени с одним из новых служащих отца, с бухгалтером, — пытался ему объяснить, почему Ревир не желает за иные вещи платить, и соглашался: да- да, конечно, это неразумно, но что поделаешь, не могут же они заплатить без ведома Ревира? А Ревир стареет, и с каждым днем опасней ему противоречить, все трудней, но и необходимей ему подыгрывать. Приходится лгать ему, обманывать, вводить в заблуждение, он без этого не может. Вероятно, все, кто работает с ним и на него, это понимают, а если и нет, так понимает сам Кречет — и придется им к нему прислушиваться. Есть вещи, о которых старику можно сказать, обстоятельства, о которых можно доложить, а есть и такое, чего ему говорить нельзя. Постепенно это становится проще: надо только самому стать своего рода машиной — и тогда с этим вполне справляешься. А вот быть единственным оставшимся при Ревире сыном день ото дня труднее. О Роберте никогда не упоминают, Джонатан исчез бесследно, о Кларке говорят, как Ревир всегда говорил о самых неприметных дальних родичах, о жалких неудачниках… итак, остается один лишь Кречет — Кристофер, — и тут недостаточно играть со стариком в шахматы и ему поддаваться: старику надоедает вечно выигрывать. Необходимо еще иной раз подтолкнуть его, чуточку поправить, не то он совершит какой-нибудь невообразимый промах и все погубит. Как бы все стало просто, если бы отец умер, думалось Кречету, но ведь так думать стыдно…
Отец заказал виски для себя и для Клары. За спиной Клары было стенное зеркало, обрамленное мягкими складками красного бархата, и Кречет все отводил глаза — не хотелось себя видеть. Мать, похоже, недавно постриглась — как-то по-новому, совсем коротко: голова плотно облеплена сплошными гроздьями крутых кудряшек; благодаря какой-то непостижимой уловке они громоздятся все выше, на самую макушку. Даже не поймешь, хороша она в таком виде или смешна. Пожалуй, что и хороша и смешна — все сразу.
— Ты тоже можешь заказать виски, Кристофер, ведь сегодня у тебя день рожденья, — сказал Ревир.
— Мне не хочется пить.
Ревир посмотрел задумчиво, как будто слышал такие слова в первый раз. Под глазами у него от усталости мешки, темные круги. Сразу видно, его точат какие-то мучительные, неотвязные мысли. Кречет и его мать светлокожие, светловолосые — рядом с этим внушительным стариком выглядят престранно, почти как случайные льстивые прихлебатели: со стороны, наверно, понять невозможно, что связывает эту троицу. Не хочу я пить, думал Кречет, это чистая правда. Если я начну пить, так, пожалуй, уже не смогу перестать. Хорошо бы сказать это отцу, пускай бы он оказался во всем виноват. — Бесси вроде постарела, — сказала Клара.
— Я не заметил, — сказал Ревир.
— А по-моему, постарела. Роналд сейчас в Европе, слыхал? Учится в Копенгагене. Неврологию изучает.
Слова «Копенгаген» и «неврология» Клара произнесла не спеша, эдак с ленцой, как будто они ей давным-давно знакомы и привычны. Кречет не удержался от улыбки.
— Ах, Кристофер, — продолжала Клара, — напрасно ты бросил ученье. К чему это, чтоб тебя обгоняли другие? Роналд совсем не намного тебя старше.
— Я достаточно учился, хватит.
— Не пойму я тебя, — сказала Клара.
И правда, когда Кречет отказался поступать в колледж, это было для нее самым горьким разочарованием. Директор школы даже звонил Ревиру, что Кречету следует учиться дальше, Клара уговаривала его, умоляла — но все зря. Ему вовсе незачем еще ходить в какую-то школу, чтобы заниматься делами, которые ему предстоят, заявил Ревиру Кречет; и Ревир признал, что он, пожалуй, прав.
— Просто у меня нет больше никакого желания сидеть над книгами.
— Ты всегда так любил читать…
— Ну а теперь не люблю.
И это тоже правда: он больше ничего не читает.
— Не пойму я тебя, ты стал какой-то странный, — сказала Клара. И потрогала серьги: должно быть, они слишком туго сжимали мочки ушей. — Если б я могла учиться, читать книжки, изучать всякое… (Она