луна, вздутая и синевато-белесая, как брюхо мертвой рыбы.
Ветер то замирает, то истерически вскидывается. Теплый, влажный безрадостный ветер срывает листья с перепуганных тополей, трясет оцепенелые изгороди, гонит по черной реке морщинистую рябь, которая сбивается, скрещивает и будоражит тростники.
Ночь дурного предсказания. Ночь извращенных поэтов и колдунов. Ночь зловещего и жестокого романтизма, населенная преступными душами и кошмарными снами.
Но кто еще способен в наше время почувствовать тайную и угрожающую жизнь ночи?
Закрытые ставни деревенских домов — нелепое спокойствие, тупое миролюбие. Наивный абсурд домашнего очага, непобедимый тягучий сон. Собака в своей конуре, корова в своем стойле, свинья с своем сарае, фермер в своей кровати — все одурманены ядовитым мороком. Это бесконечно ближе к смерти, нежели к жизни.
Ах! Просыпаясь утром, возвращаются из путешествия куда более далекого, нежели принято думать.
И в тот неуловимый момент, когда тайна смыкается над миром, не оставляя ни малейшего просвета, ламии ночи выходят крадучись, чтобы не потревожить … никого.
В любое другое время они совершенно обыденны и даже респектабельны. Их ловкость и хитроумие таковы, что они способны всю жизнь хранить свой ужасный секрет.
Они пускаются в дорогу и приходят в деревню из разных мест, гонимые повелением своей судьбы…
Первая покидает дом ветра.
Дом серый, морщинистый, беспокойный, как приговоренный к смерти. Логово контрабандистов и беглых каторжников. Камень и черепица. Враждебные ставни, одна из которых мучительно скрипит и зачастую обозленно хлопает. Дом зябнет на обочине, или на пустынном косогоре, или на бесприютном холме. Ни один бедолага, сколь бы он ни истаскался по болотам да буреломам, не подумает здесь просить приюта. Дом всегда молчалив, но выглядит так, словно ему ничего не стоит попотчевать наглого бродяжку ружейным выстрелом.
Ламия, крадучись, выходит из дома. Старая, сухая, костистая, худее изъеденного морозом дерева. Вокруг ее лица развеваются седые космы. Вокруг ее ног, крепких и тонких как палки, бьется рваное платье, словно неприкаянный парус.
Она нюхает ветер, придирчиво оглядывает дом, удаляется на сотню шагов, останавливается, снова подозрительно поворачивает голову и потом уже идет уверенно и споро. Едва заметная тропка выводит ее на извилистую окольную дорогу к деревне.
Ветер вздыхает, стонет, мечется, рвет придорожные кусты, наваливается на изгороди, шалый и пьяный собственной силой. Подхватывает один лист, второй, вздымает огромный ворох листьев и потом капризно рассеивает рождающийся лиственный силуэт.
Она жадно вдыхает родной ветер, раскидывает руки, чтобы его удержать, она — ламия ночи из дома ветра — шагает быстро и петлисто, напоминая хищную костистую неистовую птицу.
Вторая медленно и неохотно, словно мыльный пузырь соломинку, покидает дом воды. От заброшенной мельницы тянет гнилью и отсыревшим дубом, глиной и перегноем.
Низкая дверь открывается в черной каменной стене. Из камня ли эта стена? Выгнув спину, втянув голову в плечи, она вспухает, выявляется, выкругляется из провала двери, словно зверь из норы. Осторожно ступает по мягкой пористой земле. Смотрит направо, налево, поворачивается назад. Женщина в годах, оплывшая, отвратительная, жирная коротышка. Река неторопливо переваливается через обломки плотины, и полузатопленная ольховая ветка стучит иногда гулкой капелью по угольно-черной полосе, что возникает при встречах мельницы с луной.
Ламия воды — жирная, с распухшим, будто губчатым, лицом, откуда по каплям выжимается какое-то самодовольное достоинство. В чертах этого лица, смутно угадываемых в желатиновой, почти водянистой плоти, различается лицемерное, жуткое добродушие. Эта чудовищная фантазия на тему женского тела напоминает пиявку, раздутую от липкой, молочной воды.
Медленная, осторожная и терпеливая, она — бугристо-человечески-пузырная — тяжело отпихиваясь, тащится к деревне…
Третья совсем молода — зло не имеет возраста. Она вышла замуж этим утром, она проездом в деревне.
Никакая свадебная ночь не может ее удержать.
Поднимает голову с пуховой подушки, покидает ложе с бесконечной осторожностью, чтобы не разбудить своего мужа. Задерживается, чтобы кинуть презрительный взгляд на этого мужчину, который спит с открытым ртом, как перекормленный младенец.
Она пленительна, ее белокурые волосы распущены по плечам. Ей двадцать лет. Очень спокойная, очень невинная, очень решительная.
Накидывает пальто поверх ночной рубашки, спускается по лестнице, едва касаясь босыми ногами ступеней, скользит по коридору мимо стен, увешанных охотничьими трофеями…
Улыбаясь…
Деревня спит самозабвенно и глупо, как ее муж.
Час тьмы, сердцевина ночи.
Три ламии, повинуясь зову, ничего не зная одна о другой, боятся пропустить странное свидание.
И они не чувствуют трагического неба, враждебного ветра, тягостной дороги. И когда они разными путями подходят к площади перед церковью, бесстыдная луна выползает, чтобы им было легче распознать друг друга.
Никогда не встречавшиеся, они тотчас угадывают все. Замечая друг друга издали, они поднимают правую руку и ускоряют шаги. Сколько всего им надобно сказать!
Ламия дома ветра бодрее вскидывает голенастые ноги и расправляет пальцами дикие свои космы, оголяя морщинистый лоб. Ее лицо — серое, костистое, угловатое, вытянутое, жадное, злотворное…
Ламия дома воды выскальзывает как цефалопод на своих присосках, надувая пухлые дряблые щеки. Дыхание вырывается с присвистом, слюнные пузырьки пенятся на губах, которые она вытирает розоватой мясистой рукой.
Ламия белокурых волос идет гибкой, радостной походкой, самозабвенная, как дитя в магазине игрушек.
Какой контраст!
Они встречаются. Первая морщит лоб, изображая улыбку, ее острый нос любопытно шевелится в пергаментном безразличии щек.
Щеки второй опадают и волнисто раздуваются, большие, водянистые, тревожные глаза чуть не вылезают из орбит.
Третья раздвигает энергичные красные губы, обнажая белозубую безупречность…
И кажется тогда двум отвратительным старухам, постигшим, без сомнения, любые секреты зла и безобразия, что их молодая подруга обещает очень и очень многое. Эти две мегеры, искушенные в ремесле ведьмовства, содрогаются, предчувствуя за ней ледяную бездну кошмара, неопределенный силуэт нового фатального знака.
Они пристально рассматривают маленький капризный рот и силятся прочесть в нежных морщинках близ углов губ новую глубину извращенности этого мира. Потом эти зубы: ведьмовская премудрость угадывает в их прикусе фанатизм неистовой жестокости, блуждающей также и в глазах — столь голубых, столь бесстрастных, где танцует алый блик беспощадной судьбы.
В наклоне ее головы, в повороте шеи в последний раз, вероятно, ощущаются корчи издыхающей души, дрожь осуждения и гибели. На деликатных губах рождается, вероятно, последнее слово сожаления… Но ее спутницы, удовлетворенные мимолетным экзаменом, восторгаются присутствием новой дивной креатуры, цепенеют в предвкушении инфернального блаженства…
Сколько можно сказать, сколько можно сделать в эту проклятую ночь!
Слышен скрип часового механизма на колокольне. Три удара — последнее предупреждение. Небо становится совсем черным. Луна погружается в чернильную тучу, и ветер, до времени прячущийся в переулке, с хриплым воем бросается на площадь.
Три ламии ночи исчезают в темноте. Теперь у них одна забота — добраться загодя до своего