тот схватил его за куртку и рывком притянул к себе. Дядя Федор был обречен и все же начал бодаться, брыкаться – это забавляло его мучителя, и он играючи вертел им, держа как будто на привязи. Я видел это, но во мне не было сил прийти на помощь: побороть смущение перед благодушным красавчиком.

Это в него влюблялись девочки, а учительницы – и молодые, и постарше – сами того не замечая, по- женски кокетничали со смуглым мускулистым блондином. Он родился и вырос за границей. Папа его был послом в африканской стране. Родители отослали его на родину, под надзор бабушки – доучиваться в простой советской школе и зарабатывать комсомольскую характеристику. Но почему-то красавчик, с вызывающей грубостью отказываясь от лестных общественных поручений, зато стал капитаном школьной волейбольной команды и вообще отличником по физкультуре. Если просили рассказать об экзотической африканской стране, особенно учителя, он принимал нарочито глуповатую позу лектора и как на политинформации докладывал о системе апартеида. Презрительная гримаса всегда мучила его лицо. Если бы захотели выяснить, что же известно о новичке, оказалось бы, что ничего о нем до сих пор не знают, а все впечатление производили заграничные вещи, в которые он одевался, и голливудская внешность.

Вдруг раздался треск – оторвался рукав. Дядя Федор оказался на свободе, и, трогая рваный клок на плече, как рану, казалось, морщился от боли. Старшеклассник отступил на несколько шагов и ждал – не пропускал в школу... Уже прозвенел звонок. Возбужденные и почему-то окрыленные, несколько человек решили, что тоже не пойдут на урок. Вдруг дядя Федор вскрикнул: «Пошли за Игорьком... Нужно рассказать Игорьку...» Отправились впятером. По пути поняли, что он ведет нас прямо к Митрофанову, потому что знал его, жил с ним в одном дворе... И чувство, что окажемся приближены к нему, кружило голову, как будто, ищущие правду, мы и могли бы найти ее только у него!

Митрофан с Вонюкиным отлеживались в беседке детского сада. Там они, наверное, мыкались еще с ночи. Взгляд Игорька был хмурым, мутным. Уставшее лицо оплело паутиной морщин. Сначала говорил только дядя Федор. Потом все подняли голос и наперебой рассказывали о том, что произошло в школе, чувствуя, как бывший ее ученик, проснувшийся утром на скамейке детского сада и страдающий теперь похмельем, начинал что-то обдумывать и понимать. Вонюкин крикливо порывался прогнать нас, наверное, ревнуя к дружку, у которого просили мы помощи, но почему-то Игорек поднялся – и, казалось, сам же повел нас за собой. Своего обидчика вызвал на перемене сам дядя Федор. Он принял вызов – и стоял один в нашем окружении, глядя все с той же презрительной гримасой; а старшеклассники, вышмыгивая перекурить, жались в сторонке у парадного входа. Вонюкин сорвался и бросился было на красавчика, но его остановил окрик Игорька, вдруг взявшего его под защиту. Драться решили без свидетелей. Игорек велел нам ждать на школьном дворе, а они направились куда-то в сад, который будто бы глухо затих, когда скрылись высокий спортивный парень и коренастый оборвыш.

После драки, которой никто не видел, новенький еще долго не показывался в школе – а у Игорька не заживала ссадина на разбитой губе. Он с удивлением трогал ее пальцами, будто живое существо, и восхищался: «Вот все целое, а губищи – это у меня всегда в кровь!» С того времени мы каждый вечер собирались в беседке детского сада или ходили выводком за Игорьком, не понимая, что порой ему было некуда идти. Постепенно он свыкся с нами, стал меньше пить и думал уже как будто обо всех. Вечно недоволен был Вонюкин. Он раздавал глумливые клички, но Игорек за ним не хотел повторять, и поэтому никто уж не откликался. Вонюкина с детства дразнили то «рыжим», то «вонючкой». За что ему досталась такая фамилия, он не понимал и мучился, мечтая ее при получении паспорта поменять на какую-нибудь красивую. Но для окружающих было пыткой даже смотреть на него – и видеть по всему лицу вздувшиеся гниющие прыщи.

Наше времяпрепровождение заключалось в поисках некоего важного дела, которое мы окутывали тайной, если что-то тайное и не увлекало за собой: то мы искали клад на берегу Яузы, то вознамерились своими силами раскрыть убийство, когда на территории детского сада однажды был найден так и оставшийся неопознанным труп мужчины. Не понимаю, что было игрой, а что жизнью. Мы слушались Игорька. Не знаю, когда он был самим собой – превращая с нами свою жизнь в какую-то военно-спортивную игру или, в другое время суток, исчезая по ночам вместе с Вонюкиным и появляясь – похожий на мертвеца, с мертвенно-сизыми губами, мертвым взглядом. Вонюкин ухмылялся и говорил, что он вор и умрет в тюрьме, раз уж там родился, – и это Игорьку льстило, нравилось, как будто успокаивало нервы. Он придумал плавать на пенопластовых плотиках по Яузе и рыть землянку на зиму. Он воображал себя капитаном пиратской флотилии, командиром фронтового блиндажа, а мы были его морячками и солдатиками, хотя всерьез учились терпеть боль, отвечать за свои поступки и даже слова. Но научить чему-то житейскому Игорек не мог, разве что пугал рассказами о тюрьмах с лагерями, которых знал столько, будто сам отсидел полжизни где-то там, за колючей проволокой и решетками. А потом поучал, что надежнее всего в жизни – работа автослесаря или хотя бы крановщика; они с Вонюкиным пошли в училище, где учили на крановщиков.

Чтобы не отличаться от него, каждый обзаводился телогрейкой да кирзовыми сапогами. Я свою выпросил у бабушки. Она работала на почте и получила телогрейку как униформу на зиму. А на кирзачи выклянчил у нее же обманом десять рублей, обещая, что потрачу на покупку каких-то дефицитных кроссовок, и долго ходил с дружками у стройбатовских казарм, пока один служивый не перекинул пару стоптанных сапог через забор, за что я тут же просунул в щель свой червончик, обмирая и от гордости за себя, и от счастья. Это было одеждой для какой-то особенной мужской жизни; она обнимала собой, баюкала, грела, заключала в приятную сильную тяжесть, защищала и утешала, будто броня, была сигналом для своих и чужих.

В кинотеатре «Сатурн» каждое воскресенье последний сеанс был сходкой; а если не приходили показать себя – тех в Свиблове не признавали за силу. В сумерках просмотрового зала, где вставали широкоэкранные тени фильма, выясняли под шумок накопленные за неделю обиды или сговаривались о делишках. Но мы жадно смотрели фильм, подавленные, как лилипуты, размахом экрана, и ничего не боялись, потому что за нас все улаживал Игорек. Одинокая фигурка Игорька в это время передвигалась по залу, он кого-то укрощал, кого-то мирил. Там, на последнем сеансе, в тепле и под укрытием вальяжной темноты, собирались только дворовые палачи да уличные хозяева чужих жизней. И мы тоже сидели в их гуще, будто незваные гости, содрогаясь от того, что творилось на экране, и от визга пьяных шлюшек, елозивших на коленях у взрослых парней. После сеанса толпа вываливала в ночь и катилась шумным дружным комом, пока постепенно не таяла. Одни исчезали в одних улицах, другие растворялись в черноте других, тот сворачивал за угол, а этот шел прямо или цеплялся к первой попавшейся компании, откуда пахло винцом, и отправлялся сам не зная куда и с кем, чтобы не пропасть в одиночку.

Праздники тоже собирали толпу, когда несколько раз в год одаривали зрелищем – салютом под открытым небом. В разных уголках Москвы, где открывался хоть какой-то небесный простор, стекались на ночь глядя тысячи и тысячи людей. Люди стояли как потерянные, забытые и будто в ожидании пришествия устремляли лица в чужевато-пустое до этих мгновений небо. Раздавался гром, взлетал и взрывался горящий желтый шар, все кругом озаряло жаркое пульсирующее сияние, и становилось светло, как при свете дня. Каждый удар салюта встречали победные вопли, свист, улюлюканье, рвущиеся на свободу из людских глоток, будто совершалось что-то бесповоротное и великое. Эти митингующие толпы держались до последних всполохов. А когда небо вдруг гасло, народ умолкал и расходился.

Милиция следила, чтобы из толпы не доносилось матерных выкриков и не было драк, хотя этим обычно и кончалось, как и тогда, в ноябре, у памятника Рабочему и Колхознице, когда отгремели последние орудийные залпы, рассыпавшие в ночном небе кроваво-желтые конфетти.

Игорек обещал купить вино, и каждый готовился быть пьяным, чтобы ехать смотреть салют. Встретиться было условлено в детском саду, где и всегда. Я еще не испытывал, что такое быть пьяным, но почему-то не боялся того, что произойдет. Игорек пришел с большой бутылкой за пазухой, которую называл «бомбой». Воздух уже залили чернильные сумерки, потрескивал дождь. Слезливые огоньки домов удаляли их же баракоподобные темные очертания. Пришла моя очередь. Я хлебнул из пущенной по кругу бутылки, не показывая вида, что делаю это в первый раз.

Карамельная сладость запеклась во рту и на губах. Я прислушивался к себе и ждал чего-то, схожего с ударом, но приторная жидкость из холодной бутылки вдруг превратилась во мне в доброе тепло. Тот первый глоток был полон доброты и тепла, от которых кружило голову, как от переизбытка кислорода; я снова прильнул к обогретому губами ребят, теплому и влажному сосцу грудастой бутылки, ощущая плаксивое чувство уюта и родства со всеми, кто из нее пил.

В тихоходный пучеглазый автобус, что ходил по маршруту от улицы Русанова до ВДНХ, пьяные компашки

Вы читаете Школьники
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату