из сорока восьми томов, все основные идеи и слова, которые необходимо произнести на Востоке, будут произнесены. Я одним махом заполню эту огромную лакуну в идеях, все будут ошеломлены, мальчишки- газетчики на Галат-ском мосту будут продавать мою энциклопедию, на Банковском проспекте будет твориться полная неразбериха, на Сиркеджи[35] все передерутся, кто-то из читателей покончит с собой, но, что самое главное, народ поймет меня, люди поймут меня! И когда настанет то великое пробуждение — вот тогда я и вернусь в Стамбул, чтобы навести порядок в этом хаосе, вот когда я вернусь! Так говорил Селяхаттин, а еврей ему ответил: да, мой господин, живите здесь, ведь ни в Стамбуле, ни на Капалы-чарши не осталось теперь ничего приятного. Каждый строит другому козни. Другие ювелиры непременно захотят сбить цену за ваш товар. Доверяйте только мне. По правде, дела идут ужасно, как я и говорил, но я решил — поеду-ка я и взгляну на тот товар. Уже поздно. Покажите мне теперь бриллиант. Как выглядят серьги, о которых вы писали мне? Потом наступила тишина; я слушаю ее, а сердце у меня бешено колотится, в руке зажат ключ.
— Бабушка, вам не понравился лимонад?
Я отпила еще глоток и, откидываясь обратно на подушку, сказала:
— Понравился! Молодец, вкусно, спасибо тебе!
— Я много сахара положила. О чем вы думаете, Бабушка?
Тогда я услышала, что еврей сердито и нервно покашливает, а Селяхаттин жалобным голосом спрашивает: вы не останетесь на обед? — а еврей опять спрашивает о серьгах. Затем Селяхаттин взбежал по лестнице, пришел ко мне в комнату и сказал: Фатьма, давай, спускайся вниз, мы садимся есть, будет очень стыдно, что тебя нет! Но он знал, что я не спущусь. Через некоторое время они пошли вниз вместе с моим Доаном, я услышала, как еврей говорит: какой прелестный мальчик! — и спрашивает его о маме, а Селяхаттин отвечает, что я больна, и пока они втроем обедают, им прислуживает эта шлюха; мне стало противно. Теперь я не слушала или не замечала, что слушаю, потому что он начал рассказывать еврею о своей энциклопедии.
— Бабушка, вы не скажете, о чем вы думаете?
Энциклопедия: естественные науки, все науки, наука и Аллах, Запад и Ренессанс, ночь и день, огонь и вода, Восток и время, смерть и жизнь. Жизнь. Жизнь!
— Сколько времени? — спросила я.
Время. И то, что с тиканьем делит его на куски. Я думаю о нем. Мне страшно.
— Около половины седьмого. Бабушка, — ответила Нильгюн. Затем она подошла к моему столу и посмотрела на часы: — Сколько им лет, Бабушка?
Я не слушала, о чем разговаривали за столом. Я словно забыла об этом, с отвращением желая забыть. Потому что после обеда еврей сказал: «Еда прекрасная. Но эта ваша служанка, приготовившая еду, еще прекраснее! Кто она?» А Селяхаттин, уже пьяный, ответил: «Одна несчастная деревенская женщина! Она не из здешних мест, ее муж, отправившись в армию, оставил ее здесь, у дальнего родственника. А тот поплыл на лодке и утонул. Фатьма уставала, нам нужна была служанка, и мы поселили ее в маленькой комнатке внизу, чтобы она не голодала. Трудолюбивая. Но там ей тесно. Я построил в саду домик. А ее муж так и не вернулся из армии. То ли дезертировал, и его поймали и повесили, то ли погиб в бою. Я очень доволен этой женщиной: она трудолюбива и обладает красотой моего народа. Я узнал от нее очень многое про жизнь и ведение хозяйства в деревне для моей энциклопедии. Выпейте еще рюмочку, пожалуйста!» Я закрыла свою дверь, чтобы не слышать всего этого, чтобы не задохнуться от отвращения.
— Чьи это часы, Бабушка? Вы говорили в прошлом году.
— Моей покойной бабушки, — ответила я и, когда Нильгюн улыбнулась, подумала, что напрасно это говорю.
Потом ко мне наверх пришел мой бедный Доан, которому пришлось обедать в компании еврея и алкоголика, и, даже не приласкав его, я велела ему вымыть руки, а потом уложила спать. Внизу Селяхаттин все еще рассказывал о своей энциклопедии, но это продлилось недолго. Еврей сказал, что хочет уйти. Селяхаттин пришел наверх. Фатьма, сказал он, этот тип уходит. И перед уходом хочет взглянуть на что- нибудь из твоих колец и сережек! Я молчала. Ты же знаешь, Фатьма, что он ради этого приехал из Стамбула в ответ на мое письмо, и сейчас его нельзя отпускать с пустыми руками. Я молчала… У него полная сумка денег, Фатьма, он, кажется, честный человек и даст хорошую цену. Я все молчала… Разве можно отпускать человека ни с чем после того, как заставишь его проделать такой путь, приехать из самого Стамбула?
— Бабушка, эта фотография на стене — портрет дедушки, да?
Я снова ничего не ответила, и тогда Селяхаттин сказал жалобно: ладно, Фатьма. Знаешь, ко мне теперь больные не ходят на прием, но я, не стесняясь, могу сказать, что это не по моей вине, а из-за глупых верований, что бытуют в этой проклятой стране. Доходов у меня сейчас совершенно никаких нет, а думала ли ты, как мы будем жить целую зиму, да что там зиму — как мы вообще будем жить дальше, если не продадим сегодня этому еврею что-то из твоих бриллиантов, колец или сережек, которыми до краев заполнена твоя шкатулка? За эти десять лет я продал все, что у меня было, Фатьма; ты знаешь, сколько я потратил на этот дом; три года назад был продан участок земли в Сарчхане, а два предыдущих года мы жили на деньги от продажи моего магазина в Капалы-чарши; также ты, Фатьма, знаешь, что я распорядился продать дом в Вефа, но эти мои бессовестные так называемые двоюродные братья не собираются продавать его и мою долю от сдачи дома внаем тоже не присылают; и вот что я хочу еще сказать: ты должна теперь узнать, на что, по-твоему, мы жили эти два года. В Гебзе надо мной уже смеются; знаешь, как дешево я продал этим дикарям, горе-скупщикам из Гебзе, свои старые пиджаки, свой серебряный письменный прибор — единственную память о моей покойной матери, перчатки и ящик для книг, перламутровые четки, оставшиеся после отца, и тот смешной сюртук, что был бы впору только хлюстам из Бейоглу? Но теперь с меня хватит, я сыт по горло и не собираюсь продавать свои книги, научные приборы и медицинские инструменты. Я тебе откровенно говорю: я не собираюсь возвращаться в Стамбул, пока не закончу эту энциклопедию, которая одним махом пошатнет все привычное, всю жизнь на Востоке до самого основания, я не собираюсь, согнувшись, кланяться всем подряд, позабыв о работе, которой посвятил уже одиннадцать лет! Еврей ждет тебя внизу, Фатьма! И ты вытащишь из своей шкатулки всего лишь одну какую-нибудь маленькую вещицу! Давай, Фатьма, открывай свой шкаф, но не для того, чтобы избавиться от этого торгаша, а ради того, чтобы столетиями спящий Восток наконец пробудился, а наш Доан не сидел зимой голодным, дрожа от холода!
— Бабушка, знаете, когда я была маленькой, я боялась этого дедушкиного портрета!
Селяхаттин ждал, стоя рядом, когда я наконец открыла шкаф.
— Боялась? — спросила я. — А чем тебя так пугал твой дедушка?
— Портрет слишком мрачный. Бабушка! — ответила Нильгюн. — Я боялась его бороды, его взгляда.
Я вытащила шкатулку из потайного ящика в шкафу, открыла ее и долго не могла решить, каким же украшением пожертвовать. Кольца, браслеты, булавки с драгоценными камнями, часики с эмалью, жемчужные ожерелья, брошки, кольца с бриллиантами… Господи, мои бриллианты!
— Бабушка, вы на меня не сердитесь за то, что я сказала, что боялась дедушкиного портрета?
Наконец Селяхаттин убежал вниз с сияющими глазами, сжимая в руке одну из моих рубиновых сережек, которую я с проклятиями отдала ему и, как только услышала, что он спустился, сразу же поняла — еврей обманет его. Все произошло быстро. Направляясь к калитке с этой своей странной сумкой в руках и в шляпе, еврей говорил Селяхаттину: вы сами не ездите понапрасну в Стамбул. Напишите мне снова, и я соберусь и приеду в любое время.
И он приезжал каждый раз. Через год еврей приехал в той же шляпе, с той же сумкой забрать вторую сережку. А когда через восемь месяцев он приехал забрать мой первый бриллиантовый браслет, шляпу, которую он носил, должны теперь были носить и мусульмане. Когда он приехал забрать второй бриллиантовый браслет, шел уже не 1346-й,[36] а 1927 год. Приехав за следующим браслетом, еврей был все с той же сумкой и опять все время жаловался, что дела идут плохо, но теперь больше не спрашивал о красивой служанке. Может быть, потому, что теперь мужчинам, чтобы развестись, не достаточно было произнести три слова, а нужно было идти в суд, думала я. И в тот раз, и всякий раз на протяжении многих лет Селяхаттину приходилось самому готовить обед для себя и гостя. Я не собиралась даже пальцем пошевелить, как делала всегда, когда он приезжал, и сидела у себя в комнате, и думаю, что он, естественно, рассказал еврею обо всем, что произошло. Избавившись от