назревшего, разговора теперь не избежать никак не удалось бы. Я попросил откупорить вторую бутылку вина «Чанкая». Сибель тоже много пила.
— Говори наконец, — начала она. — Что с тобой происходит?
— Если бы я знал, — соврал я. — Что-то во мне мешает это понять.
— Значит, ты сам не знаешь, что с тобой? Да?
— Да.
— А мне кажется, прекрасно знаешь, — улыбнулась она.
— И что я знаю, по-твоему?
— Ты беспокоишься, что меня заботят твои проблемы? — Её голос дрогнул.
— Я боюсь не разобраться с ними и потерять тебя.
— Не надо, не бойся, — уговаривала Сибель, — я терпелива и очень тебя люблю. Не хочешь говорить — не говори. Не беспокойся, я не думаю ничего плохого. У нас есть время.
— Что ты имеешь в виду — плохого?
— Ну, например, я не считаю тебя гомосексуалистом, — рассмеялась она, пытаясь успокоить меня.
— Спасибо. А еще?
— Еще я не верю в такие проблемы, как венерическое заболевание или детская психологическая травма. Но думаю, психолог тебе не помешал бы. Ходить к психологу — не стыдно. В Европе и Америке так делают все. Ты должен рассказать ему все, даже то, в чем не решаешься признаться мне. И все же, пожалуйста, милый, скажи мне... Не бойся, я прощу.
— Боюсь. — Улыбка на моем лице получилась вымученной. — Давай потанцуем?
— Значит, есть что-то известное тебе, но чего не знаю я?
— Мадемуазель, прошу вас, не откажите потанцевать со мной!
— Ах, месье, я помолвлена, но у меня такой печальный жених! — ответила она, и мы пошли танцевать.
Эти подробности показали странную близость, установившуюся между нами в те дни: мы много пили вдвоем июльскими вечерами, перебираясь из одного ночного клуба в другой, меню и бокалы откуда я собрал для своего музея, часто ходили в гости. Мы говорили с ней на каком-то особом, понятном только нам языке. А еще ощущали — не знаю, к месту ли подобные слова — глубокую нежную любовь. Нельзя сказать, что любви, питавшейся не физической страстью, но безграничной нежностью, было совсем чуждо притяжение тел, — когда мы танцевали глубокой ночью, оба уже изрядно пьяные, всякого рода свидетели имели возможность с завистью это наблюдать. Душными влажными ночами мы прогуливались по темным улицам, под застывшими деревьями, а издалека доносились отголоски дискотек (совершенно новое явление в тогдашней Турции) и звуки оркестра, игравшего нежную мелодию турецкой песни «Розы и губы». Я обнимал свою невесту так же, как тогда в кабинете, втайне ища у неё поддержки и зашиты, какие хотят получить от старого друга, и она давала мне их, а запах её шеи и волос успокаивал меня. Я понимал, что ошибался, когда ощущал себя брошенной собакой, ведь Сибель всегда была и будет рядом со мной, и, совершенно пьяный, я еще крепче обнимал её. От выпитого мы иногда шатались и едва не падали на танцплощадке на глазах других таких же романтичных пар, как мы. Сибель нравилось это наше странное состояние, уносившее нас прочь из реального мира. На улицах Стамбула коммунисты с националистами убивали друг друга, кто-то грабил банки, кто-то подкладывал бомбы, кто-то расстреливал из пулемета посетителей кофеен и целые семьи, а мы танцевали, забыв благодаря нашей невысказанной, непонятной боли о целом мире, и Сибель была мне близка как никогда.
Возвращаясь после танца за стол, она принималась в очередной раз задавать не дающие ей покоя вопросы, но в итоге, вместо того чтобы выслушать и понять, вынуждала согласиться с её мнением. Так, благодаря усилиям Сибель мое странное состояние, грусть и полная потеря желания были сведены до уровня легкой боли, которая испытала на прочность её чувства ко мне и преданность, то есть к обычным переживаниям, какие вскоре забудутся. Из-за моего терзания мы могли спасаться от грубых и легкомысленных богачей-приятелей, с которыми раньше гоняли на моторных лодках по Босфору. Теперь мы так выделялись, что, напившись, не ныряли «как все» после роскошного приема с пристани в Босфор. Я был рад, что Сибель совершенно искренне принимала мою боль, точно свою, и это привязывало нас друг к другу. Но, когда среди хмельного прямодушия ночью я слышал далекий печальный гудок пассажирского парохода или где-нибудь в людном месте неожиданно опять принимал другую девушку за Фюсун, Сибель с грустью замечала странные перемены на моем лице и предчувствовала, что неясная опасность гораздо страшнее, чем кажется.
От этих смутных предчувствий к концу июля Сибель поставила мне условие: посетить психоаналитика. Она и раньше советовала это, и я, чтобы не потерять её дружбу и нежную поддержку, согласился. Первый турецкий психоаналитик только что вернулся из Америки и с помощью галстука-бабочки и курительной трубки пытался убедить узкий круг людей из стамбульского света в серьезности своей профессии. Когда через много лет, создавая музей, я отправился к нему, чтобы пораспрашивать о тех днях и чтобы он передал мне свою бабочку и трубку, выяснилось, что он ничего не помнит о моих тогдашних переживаниях: более того, и ведать не ведает о моей печальной истории, ставшей хорошо известной всему Стамбулу. Он запомнил меня как обычного здорового человека, который, подобно многим другим его клиентам, пришел к нему только из любопытства. А ведь тогда полная решимости Сибель собиралась отправиться со мной, точно мать, ведущая к врачу своего больного ребенка, и обещала, что будет ждать меня за дверью. Я не хотел, чтобы она ходила.
Сибель считала психоанализ ритуалом научного исследования человеческих тайн, изобретенным для европейцев, у которых не принято советоваться с семьей или делиться с друзьями, но одновременно воспринимала его как лечение — таким бы его понял любой состоятельный человек из неевропейской страны, в особенности исламской.
Психоаналитик задавал мне какие-то общие вопросы и тщательно заполнял анкету и только после этого наконец поинтересовался, в чем же, собственно, заключается моя проблема. Мне захотелось выкрикнуть, что меня бросила возлюбленная и я чувствую себя одиноким и брошенным, как, наверное, чувствуют себя в космосе собаки. Но я вместо этого сказал, что у нас проблемы в интимных отношениях с моей будущей женой, которые начались после помолвки. Почему так произошло? — расспрашивал он меня. (Хотя именно от него я ждал объяснений, отчего такое случилось.) До сих пор не могу сдержать улыбки, когда вспоминаю свой, отчасти правдивый ответ, случайно, с помощью Аллаха, пришедший мне в голову: «Наверное, я боюсь жизни, доктор».
— Не бойтесь жизни, Кемаль-бей! — наставлял он на прощание.
Больше я не ходил к нему никогда.
35 Первые экспонаты музея
Психоаналитик, однако, вселил в меня обманчивую отвагу, и я решил, что злополучная болезнь наконец-то миновала и можно пройтись по «красным» улицам своей жизни. Когда я миновал лавку Алааддина и вдохнул запахи знакомого пространства, мне поначалу стало так хорошо, словно болезнь моя прошла, а я действительно не боюсь жизни. И тут, убедив себя, что никакой боли я больше не ощущаю и все вернулось на круги своя, полный оптимизма, я допустил ошибку — вознамерился идти мимо бутика «Шанзелизе». Одного только взгляда на магазин издалека хватило, чтобы я лишился рассудка.
Боль, казалось, только и ждала того, чтобы вырваться на свободу. Я попытался придумать оправдание и с надеждой подумал, что Фюсун, наверное, в магазине. Но сердце мое забилось быстрее. Когда в голове все окончательно смешалось, я не выдержал, подошел к магазину и заглянул в витрину: Фюсун была там! Я чуть не лишился чувств. Поспешил открыть дверь бутика и вдруг понял, что это не Фюсун, а очередной призрак: на её место взяли другую. Ноги отказывались держать меня. Жизнь, размотанная по гостям и ночным клубам, предстала мне в ту минуту нестерпимо пустой и фальшивой. На свете существовал только один человек, с которым хотелось быть рядом и обнимать его; в моей жизни существовала только одна важная вещь — и все это где-то далеко от меня. Напрасно я пытался отвлечься