Сначала сценарий фильма направляли в цензурный комитет, где одобряли сюжет и замысел. Как и во всех прочих подобных ситуациях в Турции, когда гражданину требовалось получить на что-либо разрешение государства, он сталкивался с бюрократией и коррупцией, и для борьбы с препонами появилось множество частных посредников и фирм, помогавших провести заявку по инстанциям. Помню, как весной 1977 года, сидя в кабинете кинокомпании «Лимон-фильм», мы с Феридуном подолгу, дымя сигаретами, обсуждали, кто поможет нашему «Синему дождю» пройти цензуру.
Тогда славился грек по имени Переписчик Демир. Его прозвали так потому, что его метод подготовки рукописи к цензурному одобрению заключался в том, что каждый сценарий он самолично переписывал на известной всему городу печатной машинке. Бывший боксер-любитель, всегда одетый в форму Армии освобождения, был человеком крупного телосложения, однако с тонкой, деликатной душой. В каждом сценарии, который он брал в обработку, Демир-бей сглаживал все острые края, стараясь помирить богатого с бедным, работника с хозяином, насильника с жертвой, злого с добрым, и никто лучше него не умел добавить в конец фильма красный турецкий флаг и несколько патетических фраз о Родине, Ататюрке и Аллахе. Такие слова обычно очень нравились цензорам. Зрители, правда, больше ждали гневных, резких и критических слов главного героя, но после славословий те уже казались не столь важными. Главное его умение заключалось в том, что каждый грубый и преувеличенный эпизод сценария он с юмором, легкостью и нежностью превращал в сказочную деталь жизни. Крупные кинокомпании, постоянно платившие взятки цензорам, давали Переписчику Демиру даже те сценарии, с которыми проблем не возникало, лишь бы он добавил наивных, сказочных и романтичных деталей.
Узнав, что бесподобной поэзией турецкого кинематографа, так влиявшей на наши души летними вечерами, все обязаны именно ему. Врачу Сценариев, мы, по предложению Феридуна, как-то раз взяли Фюсун и направились к нему домой в Куртулуш. В доме, где царила та же особенная и чарующая атмосфера, что и в турецких фильмах, мы увидели огромные настенные часы и легендарную старинную печатную машинку «ремингтон». Демир-бей принял нас любезно, попросил оставить сценарий, обещал переписать его, если он ему понравится, но, указывая на кучи папок, добавил, что это требует времени — слишком много у него работы. За огромным обеденным столом к нам присоединились две двадцатилетние двойняшки-дочери радушного хозяина, обе близорукие и в огромных совиных очках. Дочки доделывали сценарии, которые не успевал обработать их отец. «Переписывают даже лучше меня», — похвалил он их. Одна из девушек — та, что пополнее, — обрадовала Фюсун, когда узнала её по финалу городского конкурса красоты. К сожалению, об этом уже почти все забыли.
Та же девушка через три месяца принесла переписанный и местами переделанный специально под Фюсун сценарий, вручив его с похвалами и словами восхищения: «Отец сказал, что это настоящий европейский фильм!» Но по кислому лицу Фюсун и иногда проскальзывавшим у неё злобным словечкам, стало понятно, что её не устраивают такие сроки.
Нам с Фюсун редко удавалось остаться наедине и поговорить. В конце каждого вечера мы подходили к клетке Лимона, чтобы проверить корм и воду. Я покупал ему на Египетском базаре вкусных семечек и «кость каракатицы», которую он очень любил грызть. Но клетка стояла близко к столу, и обменяться парой фраз, чтобы никто не слышал, было трудно. Приходилось или шептаться, или говорить, не смущаясь присутствием других.
Но появился еще один способ побыть с ней наедине. Время, остававшееся от общения с подругами по кварталу (большинство из них были не замужем либо недавно вышли замуж), от редких походов с ними в кино, от встреч с компанией Феридуна, домашних дел и помощи матери в шитье (та до сих пор принимала заказы), Фюсун посвящала рисованию птиц. «Рисую сама для себя» — так она говорила. Но я чувствовал, что за любительскими попытками развлечься кроется настоящее увлечение, и любил её за те рисунки еще больше.
Увлечение началось с того, что однажды на решетку балкона села ворона, совсем как когда-то в «Доме милосердия», и хотя Фюсун подошла совсем близко, птица не испугалась. Потом ворона прилетала еще несколько раз и, косясь на Фюсун блестящими серьезными глазами, не улетала — наоборот, даже напугала её. Феридун сфотографировал ворону, Фюсун перерисовала маленькую черно-белую фотографию, которая теперь на своем месте в музее любви, и, увеличив ворону, раскрасила её акварельными красками. Позднее она нарисовала голубя, а потом воробья, прилетавшего на ту же решетку. Когда Феридуна не было дома, я, обычно перед ужином или во время длинных перерывов на рекламу, спрашивал Фюсун: «Как продвигается рисование?» А она обычно весело предлагала: «Хочешь, пойдем посмотрим вместе?» Мы уходили во вторую комнату с разбросанными швейными принадлежностями тети Несибе и обрезками ткани, где подолгу рассматривали рисунок в бледном свете маленькой люстры.
— Очень красиво, Фюсун. Действительно красиво, — искренне восхищался я, ощущая нестерпимое желание прикоснуться к ней, к её спине или руке.
В магазине заграничных канцелярских принадлежностей в Сиркеджи я покупал отличную бумагу для рисования, тетради и наборы акварельных красок европейского производства.
— Я нарисую всех птиц Стамбула, — воодушевлялась Фюсун. — Недавно Феридун сфотографировал воробья. Его нарисую следующим. Меня это забавляет. Как думаешь, сова когда-нибудь на балкон сядет?
— Ты обязательно должна открыть выставку, — сказал я ей, посмотрев очередной рисунок.
— Знаешь, мне очень хочется побывать в Париже и увидеть все картины в музеях, — задумчиво произнесла Фюсун.
Когда она сердилась и нервничала, то говорила: «Я ничего не нарисовала за последние дни». Я понимал, что приступ дурного настроения вызван нашей совершенной неготовностью приступить к съемкам фильма, в котором она будет играть главную роль. Даже сценарий мы не привели в должный вид, чтобы по нему можно было снимать. Фюсун часто уходила со мной во вторую комнату, чтобы поговорить наедине о фильме:
— Феридуну не понравились исправления Демира, опять переделывает, — пожаловалась она как-то раз. — Я попросила его больше не затягивать. Ты тоже скажи ему, пожалуйста. Пора уже снимать мой фильм.
— Скажу.
Прошло еще три месяца. Как-то вечером мы снова ушли в дальнюю комнату. Фюсун закончила рисунок вороны и сейчас неторопливо рисовала воробья.
Я долго смотрел на него:
— У тебя прекрасно получается.
— Кемаль, мне теперь все понятно. Много месяцев пройдет, прежде чем мы начнем съемки фильма Феридуна, — начала Фюсун. — Цензура такие вещи так просто не пропускает. Они сомневаются. А позавчера в «Копирке» ко мне подошел Музаффер-бей и предложил роль в своем фильме. Феридун тебе сообщил?
— Нет. Вы что, ходили в «Копирку»? Фюсун, будь осторожна с этими людьми!
— Не беспокойся. И Феридун, и я — мы оба осторожны. Ты, конечно, прав, но это очень серьезное предложение.
— Ты читала сценарий? Он тебе нравится?
— Сценарий я, конечно, не читала. Его нет. Но если соглашусь, они его напишут. Они хотят со мной встретиться, чтобы все обсудить.
— О чем будет фильм?
— Какая разница, о чем фильм, Кемаль? Обычная мелодрама, как всегда у Музаффер-бея. Я намерена согласиться.
— Не торопись, Фюсун. Они плохие люди. Пусть лучше вместо тебя Феридун с ними поговорит. У них могут быть дурные намерения.
— Какие такие дурные? — спросила Фюсун.
Но разговор продолжать не хотелось, у меня испортилось настроение, и я вернулся к столу.
Разумеется, если столь известный режиссер, как Музаффер-бей, снимет мелодраму с Фюсун в главной роли, то сразу прославит её на всю Турцию — от Диярбакыра до Эдирне. Зрители, битком набивавшие душные, вонючие кинотеатры, отапливаемые угольными печурками, сбежавшие с уроков школьники, безработные, мечтательные домохозяйки и злые неудовлетворенные мужчины — все они были бы