таким особенным?
— Мне нравится, что ты хочешь узнать об этом, но я опасаюсь твоей реакции на мой ответ.
— Не бойся, — сказал Ка, не веря своим словам. — Я очень тебя люблю.
— Я смогу жить только с тем мужчиной, который сможет любить меня, после того как услышит то, что я скажу. — Ипек какое-то время молчала и, отвернувшись от Ка, засмотрелась на заснеженную улицу. — Ладживерт очень нежный, очень рассудительный и великодушный, — сказала она с жаром. — Он никому не желает зла. Однажды он всю ночь плакал из-за двух щенят, которые остались без матери. Поверь мне, он ни на кого не похож.
— Разве он — не убийца? — спросил Ка безнадежно.
— Даже те, кто знает о нем лишь одну десятую того, что знаю я, сказали бы, что это — глупость, — сказала Ипек и засмеялась. — Он не может никого погубить. Он — ребенок. И, как ребенку, ему нравятся игры, мечты, он любит подражать кому-нибудь, рассказывает истории из «Шахнаме», из «Месневи», в нем живут одновременно самые разные люди. Он очень волевой человек, очень умный, решительный, очень сильный и очень веселый… Ах, извини, не плачь, милый, хватит уже плакать.
Ка тут же перестал плакать и сказал, что теперь не верит, что они смогут вместе поехать во Франкфурт. В комнате наступила долгая, странная тишина, которая время от времени прерывалась всхлипываниями Ка. Он лег на кровать и, повернувшись спиной к окну, свернулся калачиком, как ребенок. Через какое-то время Ипек легла рядом с ним и обняла его сзади.
Ка хотел сказать ей: «Перестань». А потом прошептал:
— Обними меня покрепче!
Ка нравилось чувствовать щекой, что подушка намокла от его слез. И было так приятно оттого, что Ипек его обнимает. Он уснул.
Когда они проснулись, было семь часов, оба внезапно ощутили, что смогут быть счастливыми. Они не могли смотреть друг другу в глаза, но оба искали повод, чтобы помириться.
— Не обращай внимания, мой милый, ну же, не обращай внимания, — сказала Ипек. Ка не мог понять, означало ли это, что все безнадежно, или можно верить, что прошлое забыто. Он решил, что Ипек уходит. Он очень хорошо знал, что если вернется во Франкфурт из Карса без Ипек, то не сможет продолжить даже свою прежнюю несчастливую жизнь.
— Не уходи, посиди еще немного, — произнес он с волнением.
После странного, беспокоящего молчания они обнялись.
— Господи, Господи, что будет! — воскликнул Ка.
— Все будет хорошо, — сказала Ипек. — Верь мне, доверься мне.
Ка чувствовал, что от этого ужаса сможет избавиться, лишь, как ребенок, послушавшись Ипек.
— Идем, я покажу тебе вещи, которые положу в сумку, которую увезу во Франкфурт, — сказала Ипек.
Покинуть комнату оказалось полезно для Ка. Он отпустил руку Ипек, перед тем как войти в квартиру Тургут-бея, за которую держался, пока спускался по лестнице, но, проходя по холлу, почувствовал гордость из-за того, что на них смотрят, как на «пару». Они пошли в комнату Ипек. Она вытащила из своего ящика небесно-голубой тесный свитер, который не могла носить в Карсе, развернула и отряхнула его от нафталина, подошла к зеркалу и приложила к себе.
— Надень, — сказал Ка.
Ипек сняла свободный шерстяной свитер, который был на ней, и, когда она надела на свою блузку узкий свитер, Ка вновь поразился ее красоте.
— Ты будешь любить меня до конца жизни? — спросил Ка.
— Да.
— А сейчас надень то бархатное платье, которое Мухтар тебе позволял надевать только дома.
Ипек открыла шкаф, сняла с плечиков черное бархатное платье, отряхнула от нафталина, тщательно развернула его и начала надевать.
— Мне очень нравится, когда ты так на меня смотришь, — сказала она, столкнувшись взглядом с Ка в зеркале.
Ка с волнением, переполненным возбуждением, и ревностью смотрел на прекрасную длинную спину женщины, на то чувствительное место на ее затылке, где волосы были редкими, и на след позвоночника чуть ниже, на ямочки, показавшиеся на плечах, когда она, чтобы покрасоваться, подняла руки к волосам. Он чувствовал себя и очень счастливым, и одновременно ему было очень плохо.
— О, что это за платье?! — воскликнул Тургут-бей, входя в комнату. — Это мы на какой бал собрались? — Но в его лице совершенно не было радости. Ка объяснил это отцовской ревностью, и это ему понравилось.
— После того как Кадифе уехала, объявления по телевизору стали более навязчивыми, — сказал Тургут-бей. — Появление Кадифе в этом спектакле будет большой ошибкой.
— Папочка, расскажите и мне, пожалуйста, почему вы не хотите, чтобы Кадифе открывала голову.
Они вместе перешли в гостиную, к телевизору. Ведущий, через какое-то время показавшийся на экране, объявил, что во время прямой вечерней трансляции будет положен конец трагедии, которая парализует нашу общественную и духовную жизнь, и что жители Карса этим вечером будут спасены одним театральным движением от религиозных предрассудков, которые держат женщин вдалеке от равенства с мужчинами. Предстояло пережить еще один из тех чарующих и бесподобных исторических моментов, которые объединяют на сцене театр и жизнь. На этот раз жителям Карса нечего беспокоиться, потому что во время спектакля, вход на который бесплатный, Управление безопасности и командование чрезвычайной власти предприняли различные меры безопасности. На экране показали репортаж с помощником начальника Управления безопасности Касым-беем, который, как было понятно, записали заранее. Его волосы, которые в ночь переворота были в полном беспорядке, теперь были расчесаны, рубашка отглажена, а галстук на месте. Он сказал, что жители Карса могут, не смущаясь ничего, прийти на вечерний спектакль. Сказав, что уже сейчас очень многие студенты лицея имамов-хатибов ради спектакля пришли в Управление безопасности и дали слово силам безопасности дисциплинированно и воодушевленно аплодировать в нужных местах пьесы, как в Европе и цивилизованных странах, что 'на этот раз' не будут позволены необузданность, грубость и выкрики, что жители Карса, которые представляют квинтэссенцию тысячелетней культуры, конечно же, знают, как нужно смотреть театральный спектакль, он исчез с экрана.
Тот же самый ведущий, появившийся после этого на экране, повел речь о трагедии, которую будут играть этим вечером, рассказал о том, что главный исполнитель Сунай Заим много лет готовил эту пьесу. На экране появлялись смятые афиши пьес Суная, в которых он много лет назад играл Наполеона, Робеспьера, Ленина, якобинцев, черно-белые фотографии Суная (какой худенькой была когда-то Фунда Эсер!), а также некоторые другие предметы, напоминавшие о театре, которые, как решил Ка, актерская пара возила в чемодане (старые билеты, программки, вырезки из газет тех дней, когда Сунай думал, что будет играть роль Ататюрка, и печальные виды анатолийских кофеен). В этом ознакомительном фильме было что-то скучное, напоминавшее документальные фильмы об искусстве, которые показывали по государственному телевидению, но неофициальная фотография Суная, то и дело появлявшаяся на экране, снятая, как было понятно, недавно, настойчиво напоминала разрушающийся, но по-прежнему претенциозный облик глав государств за железным занавесом и диктаторов стран Среднего Востока и Африки. Жители Карса уже поверили в то, что Сунай, которого они видели по телевизору с утра до вечера, принес в их город покой, и начали чувствовать себя гражданами города, и по какой-то загадочной причине обрели уверенность в будущем. На экране то и дело показывали неизвестно откуда взявшийся флаг турецкого государства, которое турки объявили восемьдесят лет назад, когда османские и русские войска ушли из города, в те дни, когда армяне и турки убивали друг друга. Появление на экране этого изъеденного молью и испачканного знамени больше всего обеспокоило Тургут-бея.
— Этот человек — сумасшедший. Он навлечет на всех нас беду, смотрите, чтобы Кадифе не выходила на сцену!
— Да, пусть она не выходит, — сказала Ипек. — Но если мы скажем, что это ваша мысль, а вы, папочка, знаете Кадифе, она на этот раз проявит упрямство и откроет голову.
— Хорошо, и что будет?