— А как же! Как село освободили в сорок третьем году, так и пошел. Винтовку дали, а обмундированием только через месяц разжился — нету, говорят, обмундирования, не успевают шить да и не из чего. Ходили кто в чем, как махновцы.
Вася задумчиво помолчал, глядя в свой стаканчик. Потом кивнул:
— Точно, было... Видел я как-то одну картину на выставке, большая такая картина — форсирование Днепра. Уже наши на том берегу закрепились, переправляются основные силы, народу — тьма. Впечатляет картина, и все-таки что-то не то, думаю. А что — потом уже догадался, вот это самое: кто в чем. Куда же девались, думаю, те украинцы в домотканых свитках, которых из оккупации освободили и призвали? Или пожилые таджики в тюбетейках и с противотанковыми ружьями на плечах? Ведь было это, было, сам свидетель, а на картине — нет... Все молодые, все в форме, в монументальных позах. Не понимаю, зачем преуменьшать народный подвиг?
— Да, зачем? — пожал плечами Паша.
Вася подозрительно на него посмотрел.
— Так он же, видать, хотел как лучше сделать, — сказал Матюшенко. — Вот я помню, в сорок пятом году меня один инвалид фотографировал, на базаре. Так получилось, что за полтора года, что воевал, сколько ни фотографировали — ни одной карточки не сделали. То фотографа убьют, то меня кинут в другое место, а то еще что. Думаю, надо же запечатлеть себя для потомства, при погонах, орденах и медалях. Ордена — это так, к слову, а медалей у меня шесть штук. Вот и говорю тому инвалиду: сфотографируй во весь рост. А он глянул на меня сомнительно. Я — худой, как щепка, все на мне висит, а на ногах обмотки и ботинки дырявые. «Хочешь, — инвалид говорит, — я тебя на коне сфотографирую?» А там, знаете, на картине казак нарисован кубанский — на коне, в бурке, в хромовых сапогах и в героической позе. А на месте головы — дырка. Конечно, думаю, на коне лучше. «Ну тогда, — говорит инвалид, — заходи с той стороны и высунь голову». Я высунул. А теперь эту фотографию и показать кому стыдно — смеются. Хорошо хоть еще одна карточка сохранилась, маленькая такая, как на паспорт, где я — настоящий.
— Ладно, товарищи, давайте выпьем за наш народ, — сказал Вася с чувством. — Как бы там ни было, а мы все-таки победили.
И они уже собрались выпить, когда напротив с разгону остановилась какая-то машина. Матюшенко быстро опорожнил стаканчик и выглянул из пшеницы. Из белой запыленной «Волги» выскочили трое: милицейский сержант и два молодых крепких парня.
— А ну вылазь! — зайдя шага на три в пшеницу и заглянув сверху к приятелям, сказал сержант. — Вылазь, вылазь, быстро!
Вася с Пашей переглянулись и тоже осушили свои стопки.
— Ага, хорошо! Очень даже хорошо! — как бы обрадовался сержант. — Чтобы потом не отговаривались: не пили. Очень хорошо! Экспертиза все покажет.
А двое парней стали заходить один слева, другой справа.
— Окружают, — сказал Вася и стал кряхтя подниматься.
— Понимаете, какое дело, товарищ сержант, — вкрадчиво начал Матюшенко. «Черт тебя принес, — подумал, — так хорошо было...»
— Чего ж тут не понять, все ясно, — кивнул сержант. — Заплатите штраф рублей по двадцать, и на работу сообщим. Чтобы в другой раз неповадно было.
«Плохо дело, — подумал Матюшенко. — На работу сообщат — полбеды, а вот двадцать рублей — жалко. Съездил на родину...»
Стали спять запихивать все в портфели. Выбрались на дорогу.
— Вы нас извините, — сказал Паша, — мы больше не будем.
— Да она поднимется, — поддержал его Матюшенко, показывая на пшеницу, — что с ней сделается. Сколько ж мы тут ходили — мы осторожно.
— Как же она поднимется, если вы ее поломали? Ты в этом понимаешь что-нибудь? Натянул шляпу...
— Понимаю. Не меньше тебя.
— Не меньше меня? А вот посмотрим! А ну предъявите документы, быстро!
— Скверная история, — вздохнул Вася. — А может, и верно, она поднимется? В любом случае мы готовы заплатить штраф.
— Штрафом теперь не отделаетесь, — пригрозил сержант. — Вот припаяют суток по пятнадцать, будете тогда знать.
— Ну, это вы уж слишком. За что же пятнадцать суток?
— За то! Я сказал — документы! Хлопцы, давай сюда...
Вася полез в портфель и извлек из него какую-то книжечку. Паша достал из кармана свою.
Милиционер вмиг преобразился.
— Так что же вы, товарищи? Что же вы раньше не сказали! Там их ждут, ждут, а они как в воду упали. Автобус давно прошел. — И, взяв под козырек, представился: — Старший сержант милиции Чумак. Отбой, хлопцы, это свои, писатели. А я смотрю... Что же вы форсируете события — мы там готовились, готовились, закупили всего... Я тут с утра дежурю. Гнат Терентьевич говорят: «Ты там смотри, Чумак, писатели народ такой — могут зайти с тыла».
— Все-таки мы просим: возьмите с нас штраф, — сказал Вася, пряча удостоверение в бумажник.
— Какой штраф? Что вы, в самом деле, — за что?
— Ну, помяли ведь пшеницу.
— Да она выправится, что с ней будет! Дождем, бывает, или градом так прибьет — вся на земле лежит, а поднимается. О чем тут говорить. Садитесь в машину, а вы, хлопцы, погоняйте пешком. Этот товарищ, что, тоже писатель? — кивнул Чумак на Матюшенку.
— Тоже, — сказал Паша. — Критик... — И, чтобы Матюшенко не сбежал, придержал его за руку. — Слышали? — шепнул. — Основные события впереди...
А Матюшенко и не думал бежать — надел пиджак, поправил галстук, взял в руки портфель. А что, подумал, явиться в родное село писателем — в этом что-то есть. И проворно полез в машину.
— Вы ж, глядите, меня не выдавайте, — тихо сказал Васе. А Чумаку, когда машина тронулась, сказал: — Поднимите, пожалуйста, стекло, а то меня продует.
— Так задохнемся ж! — выпучил тот глаза.
— Ничего, поднимите.
Чумак быстро завертел ручку.
А дальше все пошло как по маслу. Писателей встречало все совхозное начальство, часа два возили в легковой машине по полям, по фермам, все показывали. Писатели, как водится, записывали, что им говорили, и сами задавали вопросы. На птицеферме и Матюшенко, выбрав момент, спросил: а правда ли, говорят, что куры могут нестись без петухов, или это брешут? Ему сказали: правда, петухи нужны для воспроизведения потомства, а для получения пищевых яиц кур можно держать без петухов, яйценоскость при этом не снижается, а затраты кормов сокращаются.
— Ясно, — сказал Матюшенко, хотя ему так ничего и не стало ясно.
Потом в клубе собрался народ и писателей посади ли в президиум, на сцену. Матюшенко сидел между Васей и Пашей, одолжив у Паши автоматическую ручку, и, пока ораторы говорили, делал вид, что записывает какие-то свои мысли. Морщил лоб, хмурился и поглядывал на выступавших так, словно они все время говорили не то, что нужно. Когда все дружно хлопали, он не хлопал, а озабоченно спрашивал у соседей фамилию выступавшего. Все решили, что он-то и есть среди гостей самый главный.
Под конец он так освоился со своей ролью, что ему тоже захотелось выступить, рассказать вслед за Пашей и Васей о задачах советской литературы на данном этапе, а потом сказать просто: «Дорогие товарищи, неужели меня так никто и не узнает — я ведь ваш, жабуневский, я тут когда-то коров пас, бегал на ставок, отсюда на войну ушел в сорок третьем. Это ничего, что я писатель...» Дальше бы он сказал, что остался таким же простым и доступным человеком. А в доказательство что-нибудь спел бы — «Тополю», «Реве та стогне» или «Где ж ты, хмелю, зиму зимовал...».
И так ему хорошо от этих мыслей стало, что он забыл хмуриться, а сидел, глядя со сцены на земляков, и улыбался. Кое-где в зале люди стали наклоняться друг к другу и показывать в его сторону пальцем, узнали. В зале поднялся даже небольшой шум.