— А что ж вы думаете, если надо, и про Варшаву скажу, будьте спокойны. Но не в этом дело. Я такое скажу, хлопцы...
И на другой день он выскочил из душа быстрее всех, переоделся в чистое и — в Красный уголок. Занял место. Дома он почитал газеты и все записал на бумажке, что собирался сказать. Он решил так: раз уж говорить, то говорить надо обо всем, а не про одну Аллочку. Но с чего начать, чтобы получилось складно? Думал, думал и махнул рукой. Он как все — скажет сначала про Варшаву... Ну а потом — про вентиляцию на плавильном участке, про плохую организацию труда, про то, что крановщицам бесплатно молоко давать надо, а то в Харькове или Киеве давно дают, а у них только обещают. И еще о многом он скажет, о чем говорят люди по углам. А потом, когда стихнут аплодисменты, можно уже и про Аллочку. Вот, товарищи, скажет он, есть у нас еще такие: вслух говорят одно, а делают другое, на словах — все для людей, а когда коснется дела — под себя гребут.
И глянет в глаза Аллочке.
Собрание началось как всегда. Выступил начальник. За ним потянулись: Шапка, Вася Киготь, Воскобойник. Правда, Воскобойник на этот раз говорил не про тушенку, а про свою язву желудка.
Потом выступили Чеботарев, Винокур, Власов, еще кто-то с обрубного. Матюшенко спокойно ждал — приближалась его очередь.
Но тут встает Аллочка и говорит:
— Выступающих в прениях записалось двенадцать человек. Выступили...
— Подвести черту! — загудело собрание. — Подвести! Домой надо!
Матюшенко чуть на пол не упал.
— А я?! А я как же? Я же записался! — закричал он. — Алла Николаевна, я ж еще вчера к вам подходил!
Но Алла Николаевна, глядя в зал, сказала:
— Предлагаю, товарищи, проголосовать. Кто за то, чтобы подвести черту, прошу поднять руки. Так... Абсолютное большинство. Кто против? Десять человек. Собрание объявляю закрытым.
— А Матюшенко? Он же говорить собирался! — закричал кто-то из его друзей. — Целый доклад у человека.
— Какой Матюшенко? Иван? Пузатый? Да он что — сегодня же футбол!
— Матюшенко! Дайте сказать Матюшенко! Он никогда не выступал!
Но президиум уже стал потихоньку расходиться. Одна Аллочка что-то там дописывала в свою записную книжку, будто шум в зале ее совсем не интересовал. Устало подняла голову — ну что они еще хотят?
— Товарищи, мы ведь уже проголосовали. Остальные, кто хочет, выступят в другой раз. Ну, прямо не знаю, сами себя задерживаем... Если хотите, давайте проголосуем еще раз. Кто за то, чтобы прекратить прения и подвести черту, прошу поднять руки. Пожалуйста, подавляющее большинство.
Но Матюшенко — это тебе не Марина Шовкун, крановщица.
— Не так надо голосовать! — вскочил со своего места Витя Бричка. — Что ж ты думаешь...
— А как? Что вы этим хотите сказать?
— Ничего! Давай иначе. Давай сначала: кто за то, чтобы говорил Матюшенко? Тогда посмотрим.
— Вот когда будете вести собрание, тогда и будете распоряжаться.
— Кто за то, чтобы говорил Матюшенко? — выкрикнул Витя Бричка. — А ну голосуйте! Так... Теперь давай считать. Эй ты, рыжий, считай по ту сторону, а я по эту. Раз, два, три...
Аллочка глянула на начальника: как быть? Тот пожал плечами.
— Да пусть говорит, Алла Николаевна. Дайте ему слово.
— Но ведь уже проголосовали.
— Ну и что. Чего вы боитесь? Может, он хочет открыть нам глаза.
— Я ничего не боюсь. Но должен быть хоть какой-нибудь порядок.
В зале никто уже не думал уходить, но никто не думал и садиться, все стояли наготове со своими торбами и ждали. Из предбанника, где курили, тоже потянулись в зал, потому что если так шумят и если кто-то так говорить хочет, то это уже очень интересно. Президиум опять уселся по местам.
Наконец Матюшенко, разъяренный, как бык из загородки, выскочил на сцену. Вытер платком вспотевший лоб. Черт возьми! Кто мог подумать, что выступать на собрании так сложно. Думал, открывай рот и говори. А тут — дрожат коленки...
— Товарищи! — громовым голосом крикнул он. И повернулся к Аллочке.
И вдруг все у него перемешалось в голове, все, все: как брал Варшаву и как потом три месяца в госпитале лежал, неисправная вентиляция на участке и реконструкция, которой конца нет, бесплатное молоко для женщин и Аллочкина мама, что живет в Кривом Роге, а прописана тут или, наоборот, прописана в Кривом Роге... Что он делает!
Аллочка, закусив губу, сидела и молча плакала. Бессильные злые слезы катились по щекам, но она их не вытирала; как слепая, смотрела перед собой в зал и ничего не видела. Так когда-то, давным-давно, бежал однажды Матюшенко, спасаясь с компанией пацанов от конного объездчика, — воровали арбузы на бахче. Друзья уже поскакали один за другим в балку, а он отстал. Глубокая балка была совсем рядом, объездчику на лошади их там не достать, но вдруг видит Матюшенко: не успеть, догонит его объездчик. Схватит за шиворот, привезет в село, поведет с позором в школу... И тогда он остановился. Разгоряченный всадник несся на него, а он стоял и ничего перед собой не видел.
Он спрятал в карман бумажку, над которой трудился весь вечер, а потом повторял про себя весь день, подошел к Аллочке и погладил ее ладонью по вздрагивающей спине.
— Не надо, — сказал он, — я ж пошутил. Но больше так не делай. — Махнул рукой и ушел со сцены.
Так никто и не понял, что он хотел сказать. А главное, не поняла этого сама Аллочка: через неделю они с Борькой вселились в отдельную двухкомнатную квартиру, а вслед за тем быстренько уволились. Скандал был на весь завод, а что толку — квартиру назад не отберешь, бумаги у Аллочки оказались в полном порядке, и мама тут как тут, примчалась по телеграмме из Кривого Рога.
Примерно в это время Матюшенко однажды пришел домой в день получки хмурый, молча поел, что ему на стол поставили, и долго сидел думал. А когда жена озабоченно спросила, что с ним, уж не потерял ли он, не дай бог, деньги, он задал ей неожиданный вопрос:
— Слушай, ты когда-нибудь совершала политические ошибки?
— Нет, — сказала она, — по-моему, не совершала. Ты что...
— А вот я, дурень, на старости лет совершил. И на старушку бывает прорушка... Видать, мне еще надо работать над собой. Ну, а пока я часика два вздремну, что-то устал сегодня. Принеси-ка, пожалуйста, мне большую подушку.
Засыпал он быстро, как засыпают грузчики, солдаты, землекопы и хорошие домохозяйки — все те, кого дневной урок, законченный и зримый, делает, может быть, счастливейшими из людей.
МЫ ОБЯЗАТЕЛЬНО ВСТРЕТИМСЯ
Прошло время. Мне уже сорок два года, а было двадцать два, — нетрудно подсчитать, сколько теперь Матюшенке. Я много раз собирался съездить в тот город, где отрабатывал положенный после института срок — три года, сходить на свой завод, побывать в общежитии и, может быть, кого-нибудь встретить. Встретить, обрадоваться, но в то же время чтобы этот кто-то меня не узнал. Потому что кроме вполне понятных вещей: памяти, любви, сыновнего и товарищеского долга на старые места влечет нас чувство какой-то подсознательной вины — перед теми, кого однажды бросил. Вынуждают обстоятельства, приходится менять климат, профессию, жену, да мало ли что еще бывает — просто едем искать счастья. И все равно это чувство вины есть: значит, с ними, со старыми друзьями, с которыми мог бы прожить всю жизнь, ты не был счастлив. Могут спросить: ну и что же, нашел ты счастье? В других краях. С другими друзьями. Как ответишь? Может, так, как отвечал иногда Матюшенко: «Ой, не знаю, ой, не знаю». Это когда ему предлагали отработать за отгул и пять рублей вторую подряд смену — мол, согласен? Вот тогда он и вздыхал: «Ой, не знаю, ой, не знаю», что означало: согласен-то согласен, что же делать, раз некому