В поезде было не принято сообщать раненым маршрут. Этой коварной тактике командование поезда было научено горьким опытом первых рейсов. Стоило заикнуться о том, что поезд идет, например, через Москву, как в нем сейчас же обнаруживались десятки москвичей, которые начинали требовать, чтобы их оставили в Москве. Каждый желал лечиться у себя на родине. Доходило до скандалов, до прямых попыток бегства из поезда. Чтобы положить этому конец, решили держать маршрут в секрете.
Но Крамина нельзя было провести. Он слишком хорошо знал железнодорожную географию. На третий день рейса он поманил к себе Данилова.
— Товарищ комиссар, — сказал он прилично-конфиденциально, — мы едем через Свердловск.
— Ничего подобного, — сказал Данилов. — Вы ошибаетесь.
— У меня просьба, — сказал Крамин. — Моя жена в Свердловске. Дайте ей знать, прошу вас, что я еду через Свердловск. Мне хотелось бы повидаться с нею. Вот адрес. Если вас не затруднит. Буду чрезвычайно признателен.
— Да вы сшибаетесь, я вам говорю, — сказал Данилов, но адрес взял и телеграмму послал.
Еще был в вагоне Колька.
В истории болезни он назывался солидно: Николай Николаевич. Но весь вагон звал его Колькой и говорил ему «ты».
Было ему восемнадцать лет, он пошел на войну добровольцем, отличился под Вязьмой, был ранен, вылечился, опять попал на фронт, отличился под Орлом, был ранен и теперь ехал в дальний тыл для основательного лечения.
У него было уже два ордена, и третий ему предстояло получить. Он говорил об этих орденах с доверчивым восторгом, уверенный, что все разделяют этот восторг и смотрят на него, Кольку, с неизменным доброжелательством.
— Колька ты, Колька, — говорил толстый капитан в гипсовом корсете, — к концу войны у тебя будет полный набор всех орденов. Лопай малину.
Колька ел малину и облизывал пальцы. Крамин делился с ним своим сахаром, потому что Кольке дневной нормы не хватало.
Какие подвиги он совершил, он никак не мог рассказать толково. Бежал, стрелял. Полз, стрелял. Сидел, стрелял. В тактике он разбирался слабо. Хорошо усваивал только свою прямую функцию и хорошо выполнял ее, так выходило по его рассказам и его орденам. Капитан, внимательно слушавший его, сказал:
— Видать, командир у тебя был хорош, без командира ты, брат, ни черта бы не отличился.
Колька был из Воронежской области. Три года назад кончил семилетку, работал в колхозе бригадиром молодежной бригады. Крамин спросил его, почему он пошел добровольцем, не дождавшись, пока его призовут. Колька ответил:
— А они хотят колхозы порушить и землю помещикам отдать.
Он сказал это просто, без надрыва, как говорят о бешеной собаке, что она бешеная.
Немцы, по словам Кольки, не страшные, бояться их нечего.
— Они на испуг нас хотели взять — чем? — мотоциклетками. Сядут триста человек на мотоциклетки и лупят по шоссе. Триста, а то четыреста… Тарахтят, треск, дым, — и прямо на тебя. Который послабже, тот пугается. А что тут страшного — мотоциклетки? Я до войны мечтал купить.
— А теперь? — спросил капитан. — Не мечтаешь?
— Ну! — сказал Колька. — Теперь я себе мотоциклет задаром добуду.
У него было чистое детское лицо, которого еще не коснулась бритва. Единственный во всем вагоне он стеснялся перед женщинами своей наготы, своей немощи. С задумчивым недоумением останавливались его голубые глаза на Лене.
Он был застенчив и в то же время не мог не говорить о себе и говорил, не боясь, что взрослые мужчины посмеются над ним.
— Самый страшный был момент, — рассказывал он, — когда меня ранили в первый раз. С непривычки от страху даже затошнило, думал — помру.
— Смерти испугался, значит?
— Нет! — ответил Колька. — Мне обидно стало, что я помираю, не повидавши еще ничего в жизни. Не повидавши, — повторил он, строго и требовательно глядя перед собой.
Он был ранен разрывной пулей в обе ноги. В госпитале у него начиналась газовая гангрена, но могучий организм пришел на помощь медицине, и заражение было побеждено. Теперь Колька считал себя здоровым. Он сам, при помощи санитарки, ходил на перевязки. Любил сидеть в шезлонге, положив на колени большие мальчишеские руки. Поза его была полна недетской уверенности и достоинства. «Я кое-что сделал и еще сделаю, будьте покойны», — говорила вся его фигура и губастое, голубоглазое открытое лицо.
Доктор Белов любил приходить в одиннадцатый вагон и слушать Колькины рассказы. Нет, конечно, Игорь не такой, совсем не такой. И лицо другое, и характер. «Игорь — тепличное растение, а Колька ясен, чист и свеж, как полевой цветок», — думал доктор. Но Игорь был такой же мальчишка, как Колька, даже еще моложе; и доктору было приятно смотреть на Кольку.
Данилов в неловко натянутом на саженные плечи белом халате сидел около Глушкова и пересказывал сегодняшнюю сводку. Выйдя на середину вагона, Данилов носком сапога стал чертить по половику карту Черного моря и крымских берегов; немцы рвались к Крыму.
— Трудно сказать, конечно, как будет, — сказал Данилов, — но, во всяком случае, на Севастополе он себе сломает не один зуб.
Он — это был фриц, немец, Гитлер, фашист, враг.
— Да, Севастополь получит от истории второй орден, — сказал капитан в корсете.
Заговорили о Москве, Ленинграде, оказавших немцам неслыханное сопротивление.
Данилов, говоря, все время обращался к Глушкову, словно приглашая его принять участие в разговоре.
И Глушков разжал стиснутые зубы, чтобы сказать вяло:
— Здорово обороняются наши города.
— Немец выдыхается, — сказал капитан, — факт.
— Я все жду, — сказал с верхней койки бледный красивый горбоносый грузин, раненный в голову, — где он споткнется. Я по географическому атласу гадал, откуда мы пойдем его гнать. — Он говорил с мягким акцентом и, договорив, сам засмеялся над своим гаданьем.
— Атлас для гаданья не годится, — сказал капитан. — А вот я видел в Пензе одну гадалку — поразительно предсказывает.
Тут же все засмеялись. Данилов собрался уходить. По утрам после завтрака он обходил вагоны и сообщал сводку. Перед уходом он крепко положил руку на плечо Глушкову.
— Бодрее, товарищ лейтенант, — сказал он так, чтобы только Глушков его услышал. — Бодрее. Есть надо, спать надо, жить надо.
Глушков взвел на него недоверчивые глаза.
— С двумя ногами жить весело, — сказал он громко.
— Безусловно, веселее, чем с одной, — сказал Данилов. — Никто не спорит. Но прикиньте: где вы побывали, там многие сложили головы. А у вас голова — спасибо, цела. Протезы делают нынче великолепные, ампутация у вас мировая, ходить будете легко. Надо считать, что вам повезло.
— Чем жить калекой, — сказал Глушков, — лучше умереть.
— Неправда, — спокойно и отчетливо сказал вдруг Крамин.
Он снял очки и подышал на стекло. Все замолчали — его любили слушать.
— Комиссар прав, — продолжал Крамин, аккуратно протирая стекла краем простыни. — То, что произошло с вами, редкая удача. Вы шли умереть (он рассматривал очки на свет)… и вы остались жить. То есть вы получили жизнь вторично. Придумайте что-нибудь равноценное этому подарку.
Он замолчал. Все ждали, что он будет продолжать.
Наконец капитан спросил:
— Милый человек, — хочу до конца понять вашу мысль, — а себя вы тоже считаете удачником?
— Несомненно, — отвечал Крамин.