повернуться сам — его ворочает санитарка. От лежания на спине у него одеревенел крестец; под него подложен резиновый круг, надутый воздухом. Человек лежит, и ничего не может, и ничего не хочет. Безразлично, что с ним будет, — умрет ли, останется ли жив…
Та же старушка рассказала Нифонову, что его, раненого, вынес с поля боя товарищ. По слухам, товарищ сам был ранен, но все-таки доволок Нифонова до пункта первой помощи. «Это Семен Береза», — подумал Нифонов и спросил:
— А он жив?
— Вот уж, милый, чего не знаю, того не знаю, — ответила старушка.
Однажды Нифонову сказали, что его повезут в другой город, в другой госпиталь. Нифонова одели, положили на носилки и вынесли на улицу. Свежий яркий горячий воздух охватил и ослепил его. Ветер рванул фуражку с головы. Нифонов вовремя придержал фуражку, чтобы не улетела…
— Осторожнее с гипсом! — прикрикнула санитарка.
Нифонов растерянно посмотрел на свою руку, которая вдруг начала работать. Вот как? Значит, не врут доктора, он начнет двигаться, сила вернется к нему? Он — настоящий Нифонов?..
От воздуха у него закружилась голова, зазвенело в ушах, он зевнул и задремал на носилках…
Последняя дрема, последний приступ благодатной слабости.
В поезде Нифонов проснулся окончательно. Проснувшись, почувствовал, что спать ему больше не хочется. Что ему очень хочется есть. Что он прежний, живой, настоящий Нифонов, в котором под гипсом и бинтами созревает прежняя сила.
Он лежал и смотрел в потолок. Потолок сложен из аккуратно пригнанных узких дощечек. Низко над койкой. Белый-белый, вымытый. Блестела масляная краска.
Подвесная койка от толчков поезда чуть-чуть покачивалась, как люлька. Но ничто больше не могло убаюкать Нифонова.
Для чего возвращается прежняя сила, когда одной ноги нет, а другая хоть есть, но не сможет ходить, — это-то он понял из туманных разговоров докторов! Что ему делать с прежней силой?
Стоят на фабрике станки, ряды станков. Их точеные части движутся и блестят. Он ходил между ними — легкий, и сам любовался, как неторопливо и споро идет у него работа.
Приходили журналисты и потом писали в газете забавные вещи — например, высчитывали, сколько километров Нифонов проходит по цеху в течение своего рабочего дня.
У него был хороший заработок, хорошая слава, хорошее имя: и отец его, и дед работали на этой же фабрике. Профессию он не выбирал, а принял в наследство, как домик, где он родился и где умерли его родители.
У него есть жена… Приятели посмеивались: послал бог Нифонову семейное счастье. Жена — председатель фабкома. Она возвращалась домой поздно вечером, смотрела на мужа добрыми глазами, затуманенными усталостью, и машинально спрашивала:
— Что я хотела тебе сказать?
Он разогревал ей ужин и наливал чай. Он подшучивал над нею, жалел ее и очень уважал. У них две девочки, они росли как-то сами по себе: зимой ходили в школу, летом уезжали в пионерский лагерь…
Как они все будут плакать, когда узнают, что он без ног. К жене в фабком будут приходить бабы, ахать и жалеть вслух, попросту… Все это пустяки, мелочь. Не такую беду выдерживают люди. Не в ногах дело и не в том, что жена и дочки поплачут.
Дело в том — в каком же образе выйдет из гипса бывший настройщик Нифонов, кем он будет, где теперь его место в жизни? Ни жена, ни дочки, ни умная книга не дадут ответа на этот вопрос. «Только я сам могу решить», — думал Нифонов.
Данилов проходил мимо.
— Товарищ комиссар, — позвал Нифонов.
Данилов подошел.
— Товарищ комиссар, — повторил Нифонов, стесняясь, — вы не помните, вам случайно не пришлось перевозить такого — Семена Березу, пулеметчика?
Данилов подумал:
— Нет, не вспомню. Родственник?
— Да нет, так, — ответил Нифонов, — знакомый один.
Ему казалось, что только с Семеном Березой он мог бы посоветоваться о своем деле.
Дело было такое.
В прежние мирные и счастливые дни за Нифоновым водилась маленькая слабость, которой он почти стыдился.
Эта слабость была — баян.
Баян остался в доме от старшего брата, убитого в империалистическую войну. Нифонов самоучкой научился играть. Он любил музыку, у него был верный слух. Одним из первых он отважился исполнять на баяне вальсы Шопена.
До женитьбы он охотно играл на именинах и свадьбах. Жена сказала, что это неинтеллигентно. Впрочем, она разрешила ему играть в клубе на вечерах самодеятельности.
С годами он выступал все реже: прошла молодость, которой все позволено; он стал солидным человеком, о нем писали в газетах, у него была почтенная специальность, жена его была на виду у всей фабрики. Ему самому стала казаться неприличной его страсть к баяну. Он играл дома, когда никого не было.
Теперь он лежал и думал: а что в баяне непочтенного? Это все Ольгина фанаберия. Подумаешь, член фабричного треугольника. Очень хорошо, на здоровье, — а я буду играть на баяне.
Ему представилось, как он медленно, на протезе и с костылем, выходит на эстраду. В зале притихли, смотрят на его костыль… Нифонов садится на стул. Мальчик-ученик подает ему баян.
Может быть, именно баян — его настоящее призвание, а не настройка станков. Кто его знает?
— Такие, Оля, дела. Придется жить с баянистом.
Страшно: вдруг доктора ошиблись? Вдруг он не будет владеть руками как следует? Какое, оказывается, счастье владеть руками и играть на баяне, — он и не подозревал, какое это счастье…
И, что ни говори, как-то жутко в сорок лет, прожив степенную, хорошо устроенную жизнь, пускаться на новый путь. Посоветоваться бы с близким другом, мужчиной, смелым, решительным, без предрассудков…
— Няня! Подойдите. Слушайте, вы не припомните, не встречался вам тут в поезде Семен Береза, пулеметчик?
В Свердловске к доктору Белову явилась очень красивая молодая дама и вручила ему бумагу из эвакопункта. В бумаге было сказано, что младший лейтенант Крамин принимается в свердловский госпиталь.
— Он очень искалечен? — спросила дама. — Я его жена, — прибавила она.
— Он будет пользоваться костылями, знаете, — ответил доктор. — Но для умственной деятельности он сохранен. Безусловно сохранен. И знаете, — продолжал доктор, движимый желанием сообщить даме как можно больше утешительного, — он удивительно владеет собой.
— Да? — сказала ока. — Это хорошо.
Она держалась очень прямо, закинув голову, и говорила спокойно и негромко. Чем-то ее красивое лицо напоминало лицо Крамина… «Он ее многому, должно быть, научил», — подумал доктор.
Вместе с дамой он прошел к одиннадцатому вагону. Крамина вынесли на носилках. Дама тихо и прямо стояла около доктора… Жаркое солнце осветило желтый череп и тонкую желтую шею Крамина и вспыхнуло в стеклах его очков. Дама вдруг шагнула вперед и наклонилась над носилками.
Крамин слегка отстранил ее и, жмурясь от солнца, сказал:
— Здравствуй, здравствуй, Инночка. — Он поцеловал ее смуглую тонкую и крепкую руку. — Разреши мне попрощаться с доктором…
«…и многому еще научит», — думал доктор, глядя, как она шла по перрону рядом с носилками, что-то говоря мужу и повернув к нему свою прекрасную голову преданно и покорно.