— Тут написано, в общем, «хайло».
— Как? — я говорю. — Какое хайло?
— Да, — говорит, — хайло.
Другой подошел. Третий. Стали читать.
— Да, — говорят. — В общем, «нуми… хайло… К.К…».
Потом говорят:
— Подозрительно все-таки. Тут и печатка была пришлепнута… Давайте, — говорят, — ребята, позовем Белопольского.
Пошли в избу. Через секунду возвращаются с комиссаром. Комиссар — в кавказской рубахе — ругается.
— Что еще, — говорит, — за хайло? А ну, покажите.
Берет, я помню, рваную, мятую мою бумажку и читает:
— «…ну Михайловичу Буденному… арму Первой конной штаб шестой дивизии РККА».
Ну, тут что было — можно и не говорить.
Комиссар Белопольский за голову схватился.
— Что это? — говорит. — Что это такое?!
Я говорю:
— А это все, что от пакета осталось. Который я вез в Луганск. К Буденному. А остальное, — говорю, — я сшамал.
Ах, что тут было!
Комиссар Белопольский кричит:
— Отставить. Приговор отменяется!
Потом он подходит ко мне, нагибается и хватает меня за плечо.
— Товарищ, — говорит, — извини! Чуть к богу в рай не послали.
Я говорю:
— Ничего. Пожалуйста. Дайте мне лошадь, я к Буденному поскачу. У меня, — говорю, — к нему очень важные оперативные сводки.
А сам, понимаете, и с земли встать не могу. Сижу на земле, без сапог и портянками пот с лица вытираю. Упрел, понимаете… Упреешь!..
Через пять минут у ворот тачанка гремит. На паре. Кони такие чудные, так и бьются — прямо копытами землю роют! Меня положили на тачанку. Сеном всего обклали. Тепло, мягко…
Я, помню, глаза чуть-чуть призакрыл и слышу — товарищ Белопольский командует:
— В Луганск, до штаба командарма Буденного.
Тогда я голову поднимаю.
— Послушайте, — говорю, — и Зыкова тоже положьте.
И Зыкова принесли и положили рядом со мной. Пихнул я его, помню, головой в бок. Молчит. Ни бум- бум. Как дерево.
Тут кучер мой захлопал кнутом, тачанка дернулась, и я потерял память. Заснул, одним словом.
И, помню, вижу я сон.
Будто стоим мы в городе Елисаветграде. Будто у меня новые сапоги. И будто я покупаю у Ваньки Лычкова, нашего старшины, портянки. Будто он хочет за них осьмую махорки и сахару три или четыре куска. А я даю полторы пайки хлеба и больше ни шиша, потому что махры у меня нет. Я некурящий. И будто мне очень хочется купить эти портянки. Понимаете, они такие особенные. Мягкие. Из господского полотенца.
Я говорю:
— Полтора фунта я дам. Хлеб очень хороший. Почти свежий.
А Лычков говорит:
— Нет… К богу!
Ну, я не помню, на чем мы с ним сторговались, но все-таки я их заимел. Я их купил, эти портянки. И стал наматывать на ноги.
Мотаю их тихо, спокойно, а тут вдруг товарищ Заварухин идет. Идет он будто и пуговицы на гимнастерке считает. И так говорит:
— Трофимов, до нашего сведения дошло, что ты на ногах имеешь мозоли. Это верно?
— Так точно, — говорю. — Есть маленькие.
— Ну вот, — говорит. — Наш особый отдел решил тебя по этому поводу расстрелять.
Я говорю:
— Как хотите, товарищ Заварухин. Это, — я говорю, — товарищ Заварухин, ваше личное дело. Можете расстреливать.
И начинаю, понимаете, тихо, спокойно разматывать свои портянки. Сымаю портянки и думаю: «Н-да! Бывает в жизни огорченье…»
А тут я проснулся.
Лежу в тачанке. Тачанка стоит почему-то. Темно. Мост какой-то или застава. Мой кучер сидит на передке и курит.
А рядом Зыков.
Хрипит мой Зыков из последних сил, и все лицо у него, подумайте, в крови. Из виска так и булькает. Так и клекочет.
Хотел я подняться и кучеру сказать, чтобы чего-нибудь с ним сделали, но мне так страшно стало, что я обратно без памяти упал. И обратно заснул.
А второй раз проснулся уже в другом месте.
Лежу я в мягкой постели. Над головой у меня лампочка тихо горит. На животе чего-то лежит горячее, пузырь какой-то, а рядом на стуле сидит такой рыжеватый дядя в белом переднике.
Я говорю:
— Ты кто, рыжий?
Он говорит:
— Я доктор.
— А я?
— А ты в лазарете. Ты больной. Лежи, пожалуйста, и не двигайся. У тебя только что в желудке нашли сургуч, чернила и еще кое-что.
Я говорю:
— Так. А бумагу нашли?
— Да, — говорит, — очень много.
Я говорю:
— Всё поняли?
— Что? — говорит.
Я говорю:
— Всё разобрали, что там написано было? Или что-нибудь смылось?
— Да нет, — говорит. — Эта бумага превратилась в сплошную массу.
— Жалко, — я говорю.
Он говорит:
— А тебе теперь нужно лечиться. Тебе нужно серьезно и долго лечить свой живот. На вот, — говорит, — скушай, пожалуйста, на всякий случай пирамидону.
Я съел. Он посидел, поправил пузырь и ушел.
Я повернул голову. Поглядеть, что тут такое происходит. И вижу — лежат больные. Спят. Кое-кто стонет. Кто-то бормочет во сне. А через две койки от меня, у самой печки, вижу — знакомая личность.
Представьте себе — Зыков!
Но только — что он такое делает?
Башка у него забинтована. Один нос торчит. А он, этот Зыков, свесился с койки и чего-то на полу делает. Что-то пихает в щелку.
Я говорю: