Трудно сказать – и невозможно, и не надо, – кто кому помогает: Пушкин Татьяне Толстой или она – Пушкину.
Пушкин у нее получился – Аполлон чернявый, по рецепту футуристов. Сама же она – русская Венера в исполнении Кустодиева: большая баба в бане, прикрывшая срам веником.
На этом же венике она и полетит.
И внял я неба содроганье, и горний ангелов полет.
Ангелы, объяснил нам Набоков, – они большие и сильные. Способные убить крылом.
Роман Татьяны Толстой – это удар крыла.
ПОЭТИКА БУКВЫ:
СТИХОВЫЧИТАНЬЕ ВЕРЫ ПАВЛОВОЙ
К сборнику Веры Павловой «Четвертый сон» – тому, который награжден премией Аполлона Григорьева, – приложены отзывы критиков, относящиеся, как я понимаю, не к этой книге, а к ней вообще, к этому сенсационному феномену русской литературы. Отзывы, кроме одного, восторженные, как и нужно; среди них удивил, однако, Владимир Сорокин, пишущий автору из Японии, куда занесла его нелегкая профессия:
Я и не думал, что Сорокин такой поэт – прямо Бальмонт. Обычно он этих нежных девушек сует в печь живьем. Но только на фоне такого людоедства стихи Веры Павловой могут оставить впечатление нежности и хрупкости. Скорее хочется согласиться с Павлом Белицким:
Но и тут не единственная и не последняя истина о стихах Веры Павловой. Все это у нее, несомненно, есть, но есть и (не столько нежность и хрупкость, сколько) легкость. При всей ее плотяности в ней есть нечто ангелическое. «Я воздух и огонь». В ней чувствуется не столько сложение, сколько вычитание: стиховычитанье. То, что написал Павел Белицкий, можно сказать скорее о Цветаевой – великом соблазне Веры Павловой. Она ей не подражает, нет – но невольно ее напоминает, даже повторяет. Повтор, сходство – в уровне таланта, в его мощи. И вот эту мощь Павлова, чтоб навязанного судьбой сходства избежать, борясь с соблазном, – старается сделать незаметной, едва ли не свести на нет. В этом школа ее мастерства. Но Цветаева не отпускает, и возникает парадокс: Вера Павлова уходит к ранней Цветаевой, к «Вечернему альбому» и «Волшебному фонарю». Притворяется школьницей, и в этом сюжете, в этой манере создает образ отличницы, готовой на всяческую шкоду, отличницы-хулиганки. Образ, конечно, пленительный, но далеко не исчерпывающий глубины – бездны – ее таланта. Вылезает, так сказать, подлинная Цветаева:
Сюжет – становление большого поэта – в целом и в совпадающих частностях описан Михаилом Гаспаровым в статье о Цветаевой: «От поэтики быта к поэтике слова»:
Мы видели пример тяжелого и темного у Павловой – тема смерти. Этот пример можно умножить, – вот еще про смерть, «Матушку Наоборот»:
В этом сюжете – обращении смерти и рождения – Вера Павлова демонстрирует зрелое и высокое мастерство:
Замечание тут можно сделать разве что одно: новобранцу лоб не обривают, а забривают.
Стилизованная тема школьного девичества меняется: в стихи входит бабье, а вместе с этой, бабьей, темой, естественно появляется тема России. На образ специфического женского страдания накладываются архетипические образы России и христианства. Отсюда – гениальная «родина-матка». Русское христианство предстает избиением младенцев. Но у Павловой от аборта рождается Христос.
Вот где открывается подлинная Вера Павлова – а не в «оргазмах», напугавших И. Меламеда из «Литературной газеты».
Впрочем, об этих самых оргазмах она пишет тоже лучше всех: хотя бы потому, что единственная пишет. (Она вообще единственная.) Есть проблема, о которой сказал Бродский: любовь как акт лишена глагола. Пытаясь найти глагол, прибегли к матерщине; получилось грубо не только в моральном, но и в эстетическим смысле: прямоговорение в искусстве не работает. А Вера Павлова берет очень известный глагол, и акт осуществляется, метафора овеществляется:
В переходе от темы девочки к бабьей теме Вера Павлова нашла чрезвычайно уместную медиацию – Суламифь, и Песнь Песней обратилась