Матаморос, утонченном идеалисте, поэте и фотографе, соблазнившем ее в юности. В память об этом романе и был назван Морос. Его тошнило от этой истории.
Наколов льда и положив пригоршню в стакан матери, Колеску завернул нож в бумажные салфетки и опустил в карман брюк. Даже обернутый в мягкую бумагу, металл приятно холодил кожу.
Колеску вернулся в гостиную и протянул матери стакан. Он смотрел на Хелен лишь краем глаза – слишком уж противна была ему мать. По телевизору все еще показывали Мерси Рэйборн.
–
Колеску отметил, что на экране Рэйборн выглядела лучше, чем в жизни. Правда, слегка полнее. Зато глаза казались мягче и добрее.
– Я скучаю по фрескам, – продолжала Хелен, – знаешь, по тем, которые рисовали снаружи, на стенах церквей. Бедные люди считались слишком грязными, чтобы заходить внутрь, и они любовались фресками на улице. Это было как телевидение для бедняков, хотя картинки, конечно же, не двигались.
– Да, вот они мне нравились.
– Морос, а помнишь фреску под названием 'Взятие души человеческой'? Я никогда не забуду своего сильного впечатления от этой работы, от чувств, переданных автором. Несомненно, в те времена люди были ближе к Богу.
Колеску видел 'Взятие души человеческой'. На фреске изображались серые демоны, вырывавшие души у мертвых и живых. Картина представляла собой довольно забавное зрелище: гротескные человечки с неестественными лицами корчились от боли и бились в агонии, а демоны не внушали ничего, кроме чувства жалости. Даже в раннем детстве у Колеску фреска вызывала лишь снисходительную улыбку. И сейчас он снова убедился в плохом вкусе матери, увлекшейся некогда столь ужасным и вместе с тем комичным изображением.
–
Морос смотрел на рот говорящей Мерси и сравнивал его со ртом матери. Ему нравилось сопоставлять Хелен с женщинами, которыми он потенциально мог обладать. У Мерси были красивые, ровные зубы. У матери – страшные клыки. Колеску потрогал свой член сквозь брюки, но возбуждение ушло. Наверное, в миллионный раз за последние три года оно затухло, испарилось, как капля весеннего дождя на теплом асфальте. И это бесило Мороса.
–
После интервью по Си-эн-би снова показали дом Колеску. На экране появилась Труди.
Хелен взяла пульт и убрала звук.
– Пора укладывать маму спать, Морос.
– Конечно.
Он уложил Хелен в свою постель, что очень польстило матери. Колеску же сделал это из особых соображений: в кармане дожидался своего часа нож для колки льда.
Матаморос снял сетку с головы Хелен и погладил седые волосы, слушая ее бессвязное бормотание. Колеску знал, что через пару минут она вырубится. Он натянул одеяло, прикрыв ей грудь, и подоткнул его так, как любила мама. Как мама учила его...
– Ты хороший сын, Морос.
– А ты хорошая мать.
Ее лицо расплылось в глупой улыбке, и Колеску наклонился, чтобы поцеловать ее. Лезвие ножа уперлось ему в бедро, к Морос понял – время настало! Руки тряслись, как после поднятия тяжестей.
Морос так давно мечтал об этом. Нет, не о выгодах, которые он получит, а о ни с чем не сравнимом удовольствии от самого процесса. Он не мог решиться убить собственную мать, хотя случай представлялся ему тысячи раз. Морос презирал себя за слабость и нерешительность. Ненависть к себе стала тем самым фундаментом, на котором и выстраивалась его личность. И когда мать находилась рядом, Морос не мог избавиться от этого ужасного чувства. Хелен всегда напоминала ему о его жалкой сущности.
И Морос снова не мог решиться.
'Я беспомощен. Я отвратителен. Я трус'.
Сейчас Колеску ненавидел себя и всех окружающих больше, чем когда бы то ни было.
–
Колеску закрыл дверь, оставив мать мирно храпеть, спустился на кухню и налил себе водки. Со стаканом в руке он отправился в другую спальню, где безмолвно плакал, и прохладные слезы текли по его щекам.
Как и все последние три года, его тело и разум желали разного. Тело не слушалось, оно жило по своим правилам. Моросу совсем не было грустно, но почему-то он рыдал. Потерялась какая-то важная связь между главными механизмами. Теперь он испытывал гнев и ненависть, а эрекция не наступала.
Матаморос начал медленно раздеваться, стоя напротив зеркальной стены. Стакан он поставил на пол. Колеску мечтал, чтобы у него после гормональных мук восстановилась нормальная фигура. Он расстегивал пуговицы рубашки и боялся увидеть себя голым. Колеску знал, что тело все еще представляет собой соединение женских и мужских черт.
'Вот что они со мной сделали! В мужчину добавили женщину, и в итоге я стал никем!'
Он снял рубашку и посмотрел на себя в зеркало. Общие очертания казались скорее женскими, чем мужскими: выросшая грудь, округлые бедра, мягкий живот. Колеску ощупал шрамы, оставленные зубами