удовольствием ощущая, как играют крепкие мышцы покачивавшейся взад-вперед ноги. Бывают моменты, когда телесная красота дает неоспоримые преимущества. Если у него, Морриса, на щеках и на подбородке высыпало столько угрей, уж он бы наверняка постарался от них избавиться. Вот так же, как сейчас воюет с грибком, серьезно подпортившим – правую ступню. Богатые обязаны заботиться о своей внешности, благо имеют все возможности для этого. Когда-нибудь он напишет эссе о взаимной связи красоты и добра, что-то в духе Аристотеля.
– Хочешь, чтобы я перевел? – спросил он Бобо, уткнувшегося в письмо.
– Я хочу, – мрачно ответил тот, – чтобы ты послал им вежливый ответ с отказом. Объясни, что запасы нынешнего года подошли к концу, и любые контакты мы сможем возобновить не раньше будущего урожая.
Дружеская доверительность далась Моррису без труда.
– Бобо, за каких-то полтора месяца мы заработали денег больше, чем за весь прошлый год. Почему бы тебе не расслабиться и не получить удовольствие?
Для пущей убедительности он даже пустил в ход одно из любимых итальянских выражений: «Не сиди как сыч», – в смысле не будь занудой. Однако фраза напомнила ему Массимину в тот вечер в Риме, когда ему не хотелось танцевать. Точно так же она поддразнивала: «Non fare il gufo, Morri, balliamo». Ее чарующая улыбка, сияющие глаза… Смакуя в душе предстоящую схватку с зятем, Моррис успел подумать о том, что для чувствительных душ, вроде него, любое слово – gufo, genio, artista, vittima, – приобретает собственную историю, свои особые отзвуки, глубины, ассоциации. Откуда другим знать, почему ты выбрал именно эти слова – сыч, гений, артист, жертва… А Массимина вовсе не умерла. Это он понял внезапно, в совершенно неоспоримом озарении. Она просто стала частью Морриса: ее голос, все ее существо растворены в нем. И его милая мать – тоже. А папочка такого никогда не поймет.
Бобо что-то говорил. – Scusami, я задумался о другом. – Моррис ласково улыбнулся. Такая беззаботность, небрежное извинение за отрешенный вид, определенно должны вывести Бобо из себя.
– Я говорю, – хнычущий голос Цыплака был под стать его прыщам, – если Национальное Страховое общество, или, того хуже, финансовая полиция проверит наугад любую из наших накладных, нас просто прикроют.
– С какой стати им проверять? – спросил Моррис, по-прежнему болтая ногой.
– Рано или поздно штатные рабочие начнут возмущаться, что мы эксплуатируем иностранцев, и захотят сверхурочных для себя. Достаточно анонимного письма куда следует… Мы со всех сторон подставляемся под удар.
Моррис сделал то, чему его учила жизнь в последние годы: выпрямил спину и сосчитал про себя. Никогда не проговаривайся. Молчи и улыбайся. Пусть другие попадаются на удочку. Но ему решительно не понравилось слово «эксплуатировать».
– А кое-кто вообще не выносит черных и хочет, чтобы они убрались вон.
Моррис заподозрил, что Бобо имел в виду прежде всего самого себя.
– Вряд ли это по-христиански, – заметил он. И добавил как ни в чем не бывало: – Но если нас все-таки вычислят страховщики или финансовая полиция, думаю, с ними всегда можно разобраться, как в прошлом июне с налоговой инспекцией, когда к тебе приходили насчет НДС.
Сказав это, он инстинктивно отвел глаза, чтобы не видеть выражение, появившееся на лице Бобо. Или, скорее, для того, чтобы Цыплак не успел сообразить: если он сумеет скрыть удивление или злобу, то сможет отыграть очко. Хотя все это Моррис понял только задним числом. Это было чрезвычайно волнующе. Играя роль, он становился самим собой. Интуиция и ремесло каким-то чудом слились воедино. Промахнуться он не мог.
Бобо же не слишком успешно попытался изобразить невинность:
– А что такого, скажи пожалуйста, я сделал в прошлом июне с НДС?
Моррис усмехнулся:
– Только не говори, что у компьютера память лучше твоей.
Потом, решив оставаться любезным во что бы то ни стало, – как-никак, жалкий лепет Бобо был отчетливым эхом из прошлого, памятью о его собственном убогом, затурканном детстве и юности – слегка поднажал:
– Ну что ты, Бобо, в самом деле? Тебе не по душе этот план только потому, что его придумал
Но Цыплак сверлил его яростным, почти ненавидящим взглядом. Тускло-коричневые глазки-бусины даже слегка налились кровью. Морриса осенило: не в том дело, что малый не любит негров или рискует выставить себя на посмешище ушлых сограждан, нарвавшись на дополнительные налоги. Просто он терпеть не может своего зятя Морриса Дакворта.
Но почему? Что плохого сделал Моррис, чтобы так его ненавидеть? Хорош собой, обходителен, милосерд, умен. Что от него надо этим – провинциальным богачам, в конце-то концов? Или он еще недостаточно прогнулся перед ними? Подпустив в голос задушевных ноток, – пока не время показывать, что он оскорблен в лучших чувствах, – Моррис пошел в наступление:
– И потом, пойми, Бобо, мы ведь помогаем людям. Эти несчастные ребята так бы и коченели на кладбище, если б мы не позаботились. Они мало-помалу превращались в законченных отщепенцев, а мы им дали место под солнцем, хоть и плохонькое. Кваме говорит, что теперь посылает деньги домой. То есть богатеем не только мы с тобой, но и нуждающиеся семьи в третьем мире. Поэтому я уверен, надо продолжать. – Он тепло улыбнулся. – Это мне напомнило кое о чем. Передай Антонелле благодарность за узел с вещами, который она прислала.
Бобо резко поднялся, будто все наконец решил:
– Va bene, – заявил он. – Ладно, будут им еще две тысячи ящиков.
Затем, пригладив тощий вихор, предложил выпить по чашечке кофе. Морриса это почти привело в замешательство: так бывает, когда человек вдруг получает то, чего долго и упорно добивался. Может, парень все-таки не испытывает к нему ненависти?