большевистского правительства добиться путем переговоров о перемирии эвакуации из России североамериканских и союзных войск не встречают серьезного отношения
Сербы продвинулись на 10 миль;
заняли 10 городов;
угрожают Прилепу
в моем распоряжении имеются бесчисленные и вполне достоверные свидетельства невероятной жестокости Гинденбурга; подробности столь ужасны, что их невозможно огласить в печати. Они говорят об изнасилованных женщинах и девушках, о самоубийствах и невинной крови, обагряющей стопы Гинденбурга
Камера-обскура (29)
дождевые капли падают одна за другой с конского каштана над беседкой на стол в пустынном саду пивной и размокший гравий и мой стриженый череп по которому осторожно скользят взад и вперед мои пальцы ощупывая пушистые шишки и впадины
весна и мы только что купались в Марне выше по берегу где-то за жирными тучами на горизонте стучат молотком по жестяной крыше в дождь весной после купанья в Марне этот стук молотка где-то на севере вколачивает в наши уши мысль о смерти
хмельная мысль о смерти просачивается в весеннюю кровь пульсирующую в сожженной солнцем шее вверх и вниз по животу под тугим кушаком зудит как коньяк в пальцах моих ног и ушных мочках и пальцах поглаживающих пушистый коротко остриженный череп
робкие щекочущие пальцы ощупывают очертание твердого бессмертного черепа под мясом скелет с черепом в очках сидит в саду под сияющими редкими дождевыми каплями в новой защитной форме в моем двадцатилетнем теле которое плавало в Марне в бело-красных полосатых трусах в Шалоне весной
Ричард Элсуэрс Севедж
Когда Дик был маленький, он ничего не знал о своем отце, но по вечерам, готовя в своей каморке на чердаке школьные уроки, он иногда думал о нем; он кидался на кровать и лежал на спине, пытаясь вспомнить, как он выглядел, и Оук-парк, и что было до того, как мама стала такой несчастной и им пришлось перебраться на Восток и поселиться у тети Беатрисы. Пахнет вежеталем и сигарным дымом, и он сидит на спинке коврового дивана рядом с толстым мужчиной в панаме, и, когда тот начинает хохотать, диван трясется: он хватается за папину спину и колотит его по руке выше локтя, и мускулы на руке твердые, как стул или стол, и, когда папа хохочет, смех эхом отдается у него в спине. «Дики, убери грязные ноги с моего костюма», и он ползает на четвереньках в солнечных лучах, льющихся сквозь кружевные занавески, и пытается сорвать с ковра большие, пурпурные розы; они все стоят перед красным автомобилем, и у папы красное лицо, и он пахнет подмышками, и кругом появляется белый пар, и все говорят: «Предохранительный клапан». Папа и мама обедают внизу, и у них гости, и вино, и новый лакей, и, должно быть, всем очень весело, потому что они беспрерывно смеются, и ножи и вилки все время стучат «клик-клик»; папа ловит его – он подглядывает в ночной рубашке из-за портьер – и выходит к нему ужасно веселый и возбужденный, от него пахнет вином, и он шлепает его, и мама выходит и говорит: «Генри, не бей ребенка», и они стоят за портьерами и шипят друг на друга сдавленными голосами, потому что рядом гости, и мама хватает Дика и несет его, плача, наверх, на ней вечернее платье, все в кружевах и рюшках, с большими шелковыми буфами; от прикосновения к шелку у него ноют зубы, мурашки бегают по спине. У него и у Генри желтые пальто с карманами, как у взрослых, и желтые кепи, и он потерял пуговку со своего кепи. И все время солнце и ветер. Дик уставал и слабел, когда пытался вспомнить все это, и был до того захвачен, что никак не мог сосредоточиться на завтрашних уроках, и доставал «Двадцать тысяч лье под водой», спрятанные под матрацем, так как мама отнимала у него все книги, не имевшие прямого касательства к урокам, и сначала только заглядывал в книгу, а потом забывал за чтением все на свете и назавтра не знал ни одного урока.
Тем не менее он учился очень хорошо, и учительницы любили его, в особенности мисс Тизл, учительница английского, за то, что у него были хорошие манеры и он умел говорить разные пустяки, которые не были дерзки и в то же время смешили их. Мисс Тизл говорила, что он пишет определенно неплохие английские сочинения. Однажды он послал ей к Рождеству сочиненное им стихотвореньице про младенца Христа и трех волхвов, и она заявила, что у него есть дарование.
Чем больше ему нравилось в школе, тем неприятнее становилось дома. Тетя Беатриса брюзжала и брюзжала с утра до вечера, как будто бы он сам не знал, что он и его мать едят ее хлеб и спят под ее крышей; но они же платят за стол и квартиру, верно ведь? – ну, правда, не столько, сколько платят майор Глен и его жена или доктор Керн, – а работают они, во всяком случае, так много, что окупают себя. Он слышал, как миссис Глен говорила пришедшему в гости мистеру Этвуду, когда тети Беатрисы не было в комнате, что это просто стыд и срам, что бедненькая миссис Севедж, такая прелестная женщина, и притом такая набожная, да еще генеральская дочь, принуждена работать, как поденщица, на свою сестру – сварливую старую деву, дерущую такие дикие цены, правда, хозяйство у нее замечательное и стол отличный, совсем не как в пансионе, а скорей как в самой аристократической семье, прямо счастье, что удалось найти такой дом в Трентоне, в этом коммерческом городе, где столько рабочих и инородцев; какая жалость, что дочерям генерала Элсуэрса приходится содержать пансион; Дик подумал про себя, что миссис Глен могла бы обмолвиться и о том, как он выгребает золу и убирает снег и тому подобное. Все же не следует отрывать от занятий и нагружать домашней работой ученика средней школы.
Доктор Этвуд был настоятелем англиканской церкви Святого Гавриила. Дик пел там в хоре каждое воскресенье по два раза, в то время как его мать и брат Генри, который был на три года старше его и служил в Филадельфии в чертежном бюро и приезжал домой только в конце недели, сидели на удобной скамье. Мама любила церковь Святого Гавриила, потому что все в ней было на английский лад, крестные ходы и даже ладан. А Дик ненавидел ее за то, что он должен был петь в хоре и беречь свой стихарь, и у него никогда не было карманных денег, и он не мог играть в кости за скамьей в ризнице, и ему вечно выпадало сторожить у двери и шептать: «Прячьте», когда кто-нибудь входил.
Однажды в воскресенье, вскоре после того, как ему исполнилось тринадцать лет, он шел домой из церкви с мамой и Генри; он был голоден и всю дорогу гадал, будут ли к обеду жареные цыплята. Все трое как раз поднимались на крыльцо, мама слегка опиралась на руку Дика, и пурпурные и зеленые маки на ее широкополой шляпе покачивались в лучах октябрьского солнца, как вдруг он увидел за стеклянной парадной дверью встревоженное худое лицо тети Беатрисы.
– Леона, – сказала она взволнованным и укоризненным тоном, – он здесь.
– Кто, дорогая Беатриса?
– Ты сама знаешь… Я не знаю, что делать… Он говорит, что ему нужно повидаться с тобой. Я просила его обождать внизу, в передней, из-за… э-э… наших друзей.
– Господи Боже мой, Беатриса, неужели я еще недостаточно страдала из-за него?
Мама опустилась в передней на скамейку под оленьими рогами, служившими вешалкой для шляп. Дик и Генри удивленно смотрели на бледные лица женщин. Тетя Беатриса поджала губы и сказала неприязненно:
– Дети, пойдите-ка пройдитесь по улице. Прямо невозможно – два взрослых лодыря весь день бродят по дому. Ровно в половине второго будет обед и вы вернетесь… А теперь марш.
– Что случилось с тетей Беатрисой? – спросил Дик, когда они вышли на улицу.
– Спятила, должно быть… Терпеть ее не могу, – сказал Генри высокомерно.
Дик шел, ударяя носками по панели.
– Послушай-ка, сходим выпьем содовой… У Драйера замечательная содовая.
– Деньги есть?