ее себе на голову вместо шляпы.
– Ну черт с тобой, как хочешь, я пойду. – Дик внезапно выпустил руку Неда и стремительно ушел.
Он шел по Бикон-хилл, и в ушах у него звенело, в висках стучало, голова горела. Он добрался пешком до Кембриджа и вошел в свою комнату, дрожа от усталости, готовый расплакаться. Он лег в кровать, но не мог заснуть и лежал всю ночь, дрожа от холода, несмотря на то что навалил ковер поверх груды одеял, и прислушивался к каждому звуку, доносившемуся с улицы.
Наутро он встал с головной болью и с отчаянным жжением во всем теле. Он как раз пил кофе и ел поджаренную булку у стойки буфета, когда вошел Нед, свежий и розовый, с улыбкой, кривившей весь его рот.
– Ну-с, дорогой мой политик, профессор Вильсон выбран, и нам придется расстаться с мечтой о сабле и эполетах.
Дик что-то буркнул и продолжал есть.
– Я беспокоился о тебе, – как ни в чем не бывало продолжал Нед. – Куда ты исчез?
– А как по-твоему? Пошел домой и лег спать, – отрезал Дик.
– Этот Барни оказался очень забавным малым, инструктором бокса. Если бы не больное сердце, он был бы чемпионом тяжелого веса Новой Англии. Мы в конечном счете попали в турецкие бани… удивительно забавное место.
У Дика было такое чувство, словно ему дали пощечину.
– Мне надо идти в лабораторию, – сказал он хрипло и вышел из столовой.
Он вернулся в Риджли только в сумерки. В комнате то-то был. Это Нед шагал взад и вперед в голубых сумерках.
– Дик, – пробормотал он, как только Дик закрыл за собой дверь, – не надо сердиться. – Он стоял посредине комнаты, засунув руки в карманы, раскачиваясь. – Дик, не надо сердиться на человека, когда он пьян… Не надо вообще сердиться на людей. Будь другом, согрей мне стакан чаю.
Дик налил воду в чайник и зажег спиртовку.
– Мало ли какие глупости люди делают, Дик.
– Но с такими типами… матрос с площади Сколлей… Подумай, какой риск, – растерянно сказал Дик.
Нед повернулся к нему с легким и радостным смехом.
– А ты мне еще вечно твердил, что я противный бостонский сноб!
Дик ничего не отвечал. Он опустился на стул подле стола. Он больше не сердился. Он старался не расплакаться. Нед лег на кушетку и попеременно задирал то одну, то другую ногу. Дик смотрел не отрываясь на синее пламя спиртовки, прислушиваясь к мурлыканью чайника, пока сумерки не сгустились и в комнату не просочился пепельный свет улицы.
В эту зиму Нед напивался каждый вечер. Дик сотрудничал в «Ежемесячнике» и «Адвокате», напечатал несколько стихотворений в «Литературном сборнике» и «Боевой рубке», посещал собрания Бостонского поэтического общества, и Эми Лоуэлл пригласила его на обед. Он часто ссорился с Недом, так как он был пацифистом, а Нед говорил, что он, черт побери, пойдет во флот, все равно все белиберда.
На пасхальных каникулах, после того как был проведен закон о вооружении торгового флота, Дик имел продолжительную беседу с мистером Купером, который хотел устроить его на службу в Вашингтон, потому что, по его словам, такой талантливый юноша не должен был подвергать свою карьеру опасностям военной службы, а кругом уже поговаривали о всеобщей воинской повинности. Дик, как и полагалось, покраснел и сказал, что его совесть запрещает ему участвовать в войне в каком бы то ни было качестве. Они долго топтались на месте, говоря об обязанностях гражданина, партийном руководстве и высшем долге. В конце концов мистер Купер взял с него обещание не предпринимать никаких решительных шагов, не посоветовавшись предварительно с ним. В Кембридже все студенты проходили военный строй и посещали лекции по военному делу. Дик хотел кончить четырехлетний университетский курс в три года и усиленно занимался, но университетские науки ничего больше не говорили ни уму его, ни сердцу. Ему удалось выкроить время на окончательную отделку цикла сонетов под названием «Morituri te salutant!»,[26] который он послал на конкурс, объявленный «Литературным сборником». Он получил приз, но редакция написала ему, что в последние шесть строк было бы желательно вставить нотку надежды. Дик вставил нотку надежды и послал полученную сотню долларов матери, чтобы она поехала в Атлантик-Сити. Он узнал, что если он пойдет на военную службу, то он весной получит диплом без экзаменов, и, никому ни слова не говоря, поехал в Бостон и вступил в добровольческий санитарный отряд.
В тот вечер, когда он сообщил Неду, что он отправляется во Францию, они выпили у себя в комнате много белого вина и сильно опьянели и без конца толковали о том, что такова судьба Юности и Красоты и Любви и Дружбы – быть раздавленным преждевременной смертью, в то время как старые жирные помпезные дураки будут потешаться над их трупами. На жемчужном рассвете они вышли и сели с последней бутылкой вина на старый могильный камень на кладбище, на углу Гарвард-сквер. Они долго сидели на холодном могильном камне, не говоря ни слова, только прикладываясь к бутылке, и после каждого глотка закидывали головы и тихо блеяли в унисон:
– Белиберда!
Когда он в начале июня плыл во Францию на «Чикаго», у него было такое чувство, словно ему пришлось бросить на середине недочитанную книгу. Нед, и его мать, и мистер Купер, и литературная дама, которая была значительно старше его и с которой он несколько раз довольно некомфортабельно спал в ее двухэтажной квартире, выходившей окнами на Южный центральный парк, и его поэзия, и его друзья пацифисты, и огни Эспланады, отраженные зыбью Чарлза, потухли в его сознании, как главы недочитанного романа. Он немножко мучился морской болезнью и немножко боялся парохода и шумных, грубых матросов и длиннолицых женщин из Красного Креста, нагонявших друг на друга жуть рассказами о насаженных на штыки бельгийских младенцах, и распятых на кресте канадских офицерах, и обесчещенных пожилых монахинях; внутри его, точно в заведенных до отказа часах, была закручена тугая пружина любопытства – что будет за океаном?
Бордо, красная Гаронна, пастельного цвета улицы, старые, высокие дома с мансардами, нежно-желтый свет и нежно-голубая тень, названия станций прямо из Шекспира, книжки в желтых обложках в киосках, бутылки с вином на буфетных стойках – он все представлял себе совсем иначе. По дороге в Париж бледные голубовато-зеленые поля были усеяны пурпурными маками, точно первые строки стихотворения; маленький поезд отстукивал дактили; все, казалось, рифмовало.
Когда они прибыли в Париж, было уже поздно являться в бюро Нортон-Хэрджис. Дик оставил чемодан в номере отеля «Монтабор», отведенном ему и еще двум ребятам, и пошел с ними по улицам. Еще не стемнело. Уличного движения почти не было, но бульвары были полны людей, гулявших в голубых июньских сумерках. Когда стемнело, из-за всех деревьев стали выглядывать женщины, женские руки хватали их за рукава, время от времени английское ругательство лопалось, точно тухлое яйцо, в гнусавом напеве французской речи. Они шли втроем, рука об руку, довольно робко и очень сдержанно, в их ушах еще звенели разговоры об опасности заражения сифилисом и гонореей. Накануне с ними беседовал об этом на пароходе военный врач. Они рано вернулись в отель.
Эд Скайлер, говоривший по-французски (он когда-то учился в швейцарском пансионе), чистил зубы над умывальником; он покачал головой и, не вынимая зубной щетки изо рта, проговорил:
– C'est la guerre.[27]
– Ничего, тяжелы только первые пять лет! – рассмеялся Дик.
Фред Саммерс был автомобильный механик из Канзаса. Он сидел на кровати в шерстяном нижнем белье.
– Ребята, – сказал он, серьезно глядя сначала на одного, потом на другого, – это не война… это гнуснейший бардак.
Наутро они встали чуть свет, кое-как проглотили кофе и булочки и помчались являться по начальству на улицу Франциска Первого; их бросало то в жар, то в холод от волнения. Им сказали, где достать военную форму, предостерегли от женщин и вина и приказали явиться после обеда. После обеда им сказали, чтобы они явились завтра утром за удостоверениями. На эти удостоверения они убили еще одни день. В промежутках они покатались по Булонскому лесу на извозчике, осмотрели Нотр-Дам и Консьержери и Сент-Шапель и съездили на трамвае в Мальмезон. Дик решил освежить свой школьный французский язык и