оставшимся с Великой Отечественной. Здесь даже имелась лампа из снарядной гильзы, ее подарил Евграфыч на какой-то из девятых мая. А про хоббитов напоминали кресло-качалка и очаг, похожий на камин. Перед ним сейчас и восседал Мефодьич, попыхивая трубочкой. Для полного хоббитского облика ему не хватало только волосатых ног, протянутых к огню.
Лицо Мефодьича всегда напоминало Кимычу изображение Сократа из учебника истории Древнего мира. Мефодьич, и правда, был тем еще философом. А курил он, между прочим, не табак. Где тут на кладбище табаку возьмешь трубочного? Это была хитро приготовленная смесь из разных лесных трав и корешков, потому дух в норе стоял даже приятный.
Евграфыч, в отличие от хозяина норы, ценил хорошую махорку и всегда ее при себе имел, но в чужом доме не курил из вежливости. Его лицо у Кимыча ассоциировалось со старым ботинком: высокий морщинистый лоб, – в этом они с Мефодьичем и Сократом друг друга стоили, – шлепающие губы и жесткие тонкие усы, похожие на обрывки шнурков.
Губы Евграфыча первыми шевельнулись, когда гость вошел:
– Не запылился!
– Здрасьте, – сказал Кимыч. – А я вот, принес…
Он показал мешок.
– В угол брось, – оторвался от трубки хозяин. – Рано еще.
Кимыч сгрузил поклажу. В мешке опять перестукнуло. В углу было тесно: еще два мешка дожидались своего часа. Их явно притащил из музея Евграфыч. Один мешок настоящий вещевой, с такими в последнюю мировую войну бойцы ходили. А второй – базарный, в клеточку, с такими в Москву за барахлом на рынки ездили.
– Чаю себе налей, – Мефодьич выставил граненый стакан в медном подстаканнике.
У Мефодьича и чай был особенный, со множеством трав, а потому Кимыч с удовольствием отведал хозяйской заварки. Стула в землянке не нашлось, и он уселся на деревянный ящик.
– В школе как дела? – спросил Евграфыч.
– Нормально, – отозвался Кимыч, не зная толком, что сказать. – Помаленьку…
– Ты бы еще дневник показать велел! – дружелюбно усмехнулся Мефодьич.
Конечно, если взглянуть на Кимыча – а того уже много лет редко кто видел, – то его можно было принять за старшеклассника. Впрочем, и по меркам домовых он считался еще очень и очень молодым.
Если же совсем честно, то никто из них троих вообще и домовым-то именовать себя не мог, потому как за домом ни один не приглядывал. Кимыч был школьным, Евграфыч смотрел за музеем, а Мефодьич, понятное дело, – кладбищенский. Он единственный из троицы содержал отдельное жилье, где они сейчас все и находились. И то правда, кладбище – не здание, каптерку в подвале себе не обустроишь, потому как нет ни подвала, ни стен, ни крыши. Собственный дом у Мефодьича тоже когда-то был, но давным-давно сгорел.
А вот Кимыч сразу попал в школьные. Жизни до этого он почти не помнил, так же как и своей фамилии. Да и «Кимыч», между прочим, не было его отчеством. В прежние времена его звали Ким. Коммунистический интернационал молодежи, если полностью. Но в метрике, разумеется, стояла только эта аббревиатура.
Киму едва исполнилось пятнадцать, когда началась война. Отец ушел на фронт в июле сорок первого. Ким ждал призывного возраста, но не дождался. Самое обидное в такое время – это заболеть и не вылечиться. На войне люди, как правило, не болеют, но то на фронте, а Ким жил в тылу. Он даже не видел и не слышал ни одной воздушной тревоги, город ни разу не бомбили.
Однажды Ким простудился, всего-то делов. Но затем время от времени отчего-то начал терять сознание. Это уже была какая-то странная простуда. Что тогда случилось, Ким понять не успел…
Уже потом, когда стал Кимычем, он из любопытства забирался в школьный медпункт и листал там разные справочники. Теперь его уже ничего не беспокоило, потому что здоровье отсутствовало, как, впрочем, и жизнь в обычном человеческом понимании. Справочники можно было читать без опаски найти у себя симптомы. А еще Кимыч любил забираться в кабинет информатики. Он самостоятельно, тоже по книжкам, освоил компьютер и научился выходить в Интернет. И вот так однажды все-таки нашел, от чего умер. Энцефалит. Оказывается, им можно заразиться без всяких укусов клещей.
Это открытие, правда, никак ему не помогло. Кимыч не помнил, где жил, не помнил родных, но почему-то очень хорошо помнил школу. В сорок первом там оборудовали госпиталь. Когда Кимыч пришел в себя после так называемой смерти, то обнаружил, что как раз в школе и находится…
Ему все же повезло. В здании был свой школьный, Демидыч. Он-то и объяснил, что к чему, выходив новичка. Хотя окончательно все расставил на свои места только кладбищенский философ Мефодьич. С ним Кимыч сдружился потом, через много лет. Впрочем, «много лет» для Кимыча перестало что-то значить. Время, оно для людей, не для домовых. Для них существует разве что время года.
У человека есть физическое тело, рассказывал Мефодьич, есть душа и есть ментальное тело. Это то, что человек сам про себя думает. Так вот, душа по окончании жизни отходит, с физическим телом понятно что случается, а вот с ментальным все сложно. Оно может еще какое-то время протянуть отдельно, если в нем живет страсть или идея. Хотя бы чувство долга или служение, как у Евграфыча. Раньше домовыми как становились? Предков своих люди хоронили у дома, чтобы те помогали, защищали от бед. Предки отзывались. Только не души их, которые суть понятие неземное, эфемерное, а личности. Личность, она после жизни уже не нужна. От души она отваливается, как первая ступень у ракеты при взлете. Личности предков, их ментальные тела, и поселялись в доме как его невидимые хранители. Это сейчас даже на улице или где-нибудь в коллекторе выживешь – не гостиница, конечно, но все равно. А раньше без дома было вообще никак. Может, даже в пещерах жили свои пещерные – и не только люди, разумеется.
Но, опять же, не каждый так может. Должна быть очень сильная тяга к чему-то. Дело, к примеру, несделанное. Или сильная любовь к живым, что не отпускает. У Кимыча такая страсть была: очень хотел на фронт. Не просто воевать, он и стрелял-то лишь в тире. Просто хотел пользу приносить и думал, что на войне от него была бы самая большая польза как от бойца. Вот эта страсть и не дала ментальному телу просто так рассеяться в пространстве. Но теперь-то что, какой из него боец?
Зато в школе был госпиталь, и Кимыч начал смотреть за ним. Следил за хозяйством, бинтами, медикаментами. Его наставник Демидыч подался в город из деревни, а потому, как был деревенский домовой, знал всякие заговоры – у бабок подслушивал. Иногда он раненым этими заговорами тоже помогал. Ну, и Кимыч, глядя на него, ко многому приучился. А после войны Демидыча опять потянуло в родные края, и он ушел в новую сельскую школу, передав дела и обучив молодого коллегу премудростям. Так Кимыч стал полноценным школьным.
Теперь же он сидел на ящике, попивал травяной чай и слушал, как добродушно спорят за жизнь Евграфыч с Мефодьичем.
Музейный вдруг осекся:
– Не пора еще?..
– Не, – сказал Мефодьич, – на часы глянь.
Часы у него в норе тоже висели старые, с кукушкой, но не простые, а зачарованные. Показывали не всякое время, а только нужное. Как это определить по стрелкам, знал один Мефодьич. Евграфыч из уважения глянул на колдовской хронометр и даже кивнул, будто что-то понял. Но разговор заглох. Некоторое время было слышно только потрескивание огня в камине. Кимыч обратил внимание, что заветные часы не тикают.
Тогда он решился сам нарушить молчание.
– Я вот тут подумал…
– Чего? – откликнулся Мефодьич.
– Вот домовой… Он же в доме как бы потусторонний завхоз.
– Хорошо сказал, – вставил Евграфыч.
– Но у нас в школе, к примеру, над завхозом есть директор. Потому что школа – это же не