— Вижу, — ответил Берлах.
— Полиция, полиция… — продолжал Эменбергер и задумчиво посмотрел на больного. — Вполне допустимо, что полиция могла напасть на мой след, однако это мне кажется невероятным, потому что для вас это наилучший вариант. Немецкая полиция поручает швейцарской отыскать преступника в Цюрихе. Нет, это мне кажется не очень логичным. Я мог бы поверить в это, если бы вы не были больны и так остро не стоял вопрос о вашей жизни и смерти. В качестве врача я могу констатировать, что операция и болезнь не являются игрой. Точно так же обстоит с вашим уходом на пенсию. Что вы из себя представляете? Прежде всего цепкий и упорный старик, неохотно признающий себя побежденным, а тем более уходящим в отставку. Итак, очень вероятно, что вы без поддержки полиции, совсем один, так сказать, на больничной постели, отправились на битву со мной, и причиной этому явилось подозрение, возникшее у вас в разговоре с Хунгертобелем. Возможно, вы были слишком самоуверенны и не посвятили во все Хунгертобеля, поскольку ему не очень доверяли. Вы хотели доказать, что, даже будучи больным, вы понимаете больше, чем люди, уволившие нас на пенсию. Все это я считаю более вероятным, чем решение полиции поручить тяжелобольному человеку заняться таким щекотливым вопросом, тем более что полиция не разобралась в случае с Форчигом, а это должно было бы случиться, если бы она меня подозревала. Итак, господин комиссар, вы боретесь со мной один. Я считаю, что опустившийся журналист тоже ничего не знал.
— Почему вы его убили? — крикнул старик.
— Из осторожности, — отвечал равнодушно врач. — Десять минут двенадцатого. Время спешит, господин комиссар, время спешит. Осторожность никогда не мешает, Хунгертобеля я тоже убью.
— Вы хотите его убить? — воскликнул следователь и попытался встать.
— Лежите! — приказал Эменбергер таким тоном, что больной повиновался. — Сегодня четверг, — сказал он. — Мы, врачи, по четвергам, во второй половине дня, не работаем. Я хотел, чтобы Хунгертобель доставил вам и мне удовольствие, посетив мой госпиталь. Он приедет из Берна на автомобиле.
— Что с ним случится?
— Сзади него на полу автомашины будет сидеть мой глупышка, — ответил врач.
— Карлик, — с ужасом произнес комиссар.
— Да, карлик, — подтвердил врач. — Я захватил с собой из Штутхофа этот полезный инструмент. Как-то раз он попался мне под ноги, а по имперскому закону господина Гиммлера я должен был убить лилипута как неполноценного человека, как будто гиганта арийского происхождения можно считать полноценным. Я всегда любил курьезы и не убил его в надежде, что он станет надежным инструментом в моих руках. Эта маленькая обезьяна почувствовала, что обязана мне жизнью, и я ее соответствующим образом выдрессировал.
Часы показывали четырнадцать минут двенадцатого. Комиссар очень устал и время от времени закрывал глаза; каждый раз, когда он их открывал, видел часы, каждый раз большие, круглые, плывущие в пространстве часы. Берлах понял, что спасенья нет. Он погиб. Хунгертобель тоже. Эменбергер разгадал замыслы комиссара.
— Вы нигилист, — сказал он тихо, почти шепотом в молчаливое пространство с неумолимо тикающими часами.
— Вы хотите сказать, что я ни во что не верю? — спросил Эменбергер голосом, в котором не было ни капли раздражения.
— Да, мои слова имеют именно этот смысл, — отвечал старик в постели, беспомощно протянув руки на одеяле.
— Во что же верите вы, господин комиссар? — спросил врач, не меняя своего положения и с любопытством взглянув на старика.
Берлах молчал, а в глубине без перерыва тикали часы. Часы с безжалостными стрелками, неумолимо приближавшимися к своей цели.
— Вы молчите, — констатировал Эменбергер, его голос утратил наигранность и звучал отчетливо. — Вы молчите. Люди нашего времени неохотно отвечают на вопрос, «во что вы верите?». Теперь не любят больших слов, и стало неприличным задавать подобные вопросы, а тем более давать на них определенный ответ вроде того как: «Я верую в бога отца, сына и святого духа», — как когда-то отвечали христиане, гордые тем, что могут так ответить. В наши дин предпочитают стыдливо молчать, как девица, которой задают вопрос по поводу ее невинности. По правде говоря, люди не очень верят во что-то туманное и неконкретное: в человечность, христианство, терпимость, справедливость, социализм и любовь к ближнему. Понятия, звучащие несколько высокопарно, что, впрочем, и признают, однако думают: дело не в словах, а в поступках, в порядочности и совести. Вот так и живут, отчасти потому, что считают нужным, отчасти потому, что их заставляют. Поступки честные и бесчестные, добро и зло — все происходит случайно, как в лотерее. Слово же «нигилист» всегда держат наготове, чтобы став в позу и с большой убежденностью инкриминировать его человеку, от которого исходит угроза. Знаю я этих людей, они уверены в своем праве утверждать: один плюс один равняется три, четыре или девяносто девять; и что никто не смеет требовать от них ответа: один и один равняется два. Все ясное кажется им грубым, потому что ясное олицетворяет выражение характера. Так они и живут, как черви в каше, с туманным представлением о добре и зле, будто эти категории могут существовать в каше.
— Кто бы мог подумать, что палач способен на такое красноречие! — сказал Берлах. — Я думал, подобные вам предпочитают молчание.
— Браво, — засмеялся Эменбергер. — Кажется, мужество вернулось к вам вновь. Браво! Для экспериментов в моей лаборатории нужны мужественные люди, и остается только сожалеть, что мой метод преподавания с применением наглядности всегда заканчивается смертью ученика. А теперь рассмотрим мое кредо. Бросим его на чашу весов вместе с вашим и посмотрим, кто нигилист, так вы меня назвали, а кто настоящий человек. Вы пришли, чтобы во имя человечности или черт знает каких других идей уничтожить меня. Смею надеяться, вы удовлетворите мое любопытство?
— Понимаю, понимаю, — ответил комиссар, пытаясь побороть ужас, увеличивающийся вместе с бегом стрелок, — вы хотите выложить ваше кредо. Это странно, что у палачей бывают какие-то убеждения.
— Сейчас двадцать пять минут двенадцатого, — возразил Эменбергер.
— Вы очень любезны, напоминая мне о времени, — простонал старик, дрожа от гнева и бессилия.
— Человек, что такое человек? — засмеялся врач. — Я не стыжусь иметь кредо, я не молчу, как вы. Точно так, как христиане верят в троицу, являющуюся единым целым, я верю в две вещи, а именно: существует что-то и существую я. Я верю в материю, выражающуюся в силе и массе, в необозримый космос и шар, перемещающийся в бесконечности пространства, шар, на котором мы живем, который можно обойти и ощупать; я верю в материю (как глупо слышать: «Я верю в бога!»), восприемлемую в виде животных, растений и угля и почти неощутимую в качестве атома; материю, не нуждающуюся в боге и проявляющуюся в таинственной мистерии своего существования. Я верю, что я часть этой материи, атом, сила, масса, молекула, так же, как вы, и что мое бытие дает мне право делать, что я захочу. Все остальное случайные группировки: люди, животные, растения, Луна, Млечный Путь, все, что я вижу, несущественно, как пена на воде или волна. Наплевать на то, что существуют вещи, они заменимы. Если их не будет, будет что-то другое; если на нашей планете угаснет жизнь, она появится на какой-то другой, точно так, как главный выигрыш по закону чисел может быть в лотерее только один. Разве не смешна человеческая жизнь, разве не смешны потуги быть у власти, чтобы в течение нескольких лет стоять во главе государства или церкви? Какой смысл думать о благе человека в мире, по своей структуре представляющем лотерею, идея изживет себя, если на каждый билет падет выигрыш. Глупо верить одновременно в материю и гуманизм, можно верить только в материю и в «я». Справедливости нет, существует только свобода и мужество совершить преступление.
— Понимаю, — сказал комиссар, скорчившись на белой простыне, как погибающее животное на краю своего пути. — Вы верите только в право мучить людей?
— Браво! — ответил врач и захлопал в ладоши. — Браво! Вот это ученик! Он еще отваживается подвести черту под принципом, по которому я живу. Браво, браво! — воскликнул он, продолжая аплодировать. — Я хочу быть самим собой и ничем другим. Я отдаюсь тому, что меня освобождает, убийству и пыткам, так как становлюсь свободным только тогда, когда убиваю человека, что я и сделаю опять ровно