в семь, ибо я выше общественного порядка, созданного слабостью людей. В этот момент я становлюсь могуч, как материя, а в криках и муках перекошенных ртов и остекленевших глаз, над которыми я склоняюсь, в этом трепещущем мясе под моим ножом отражаются мой триумф и свобода.

Врач замолчал. Он медленно поднялся и сел на операционный стол. Часы над ним показывали без трех минут двенадцать, без двух, без одной…

— Семь часов, — почти беззвучно прошептал больной на постели.

— Ну, расскажите же о вашей вере, — продолжал Эменбергер. Его голос утратил страстность и звучал опять спокойно и деловито. — Вы молчите, — сказал врач печально. — Вы не хотите говорить.

Больной не отвечал.

— Вы молчите и молчите, — констатировал врач, опершись обеими руками на операционный стол. — Я все ставил на одну карту. Я был могуч, потому что никогда не боялся. И теперь я готов поставить свою жизнь, как мелкую монету, на одну карту. Комиссар, я признаю себя побежденным, если вы докажете, что имеете такую же великую и бескомпромиссную веру, как моя.

Старик молчал.

— Скажите же что-нибудь, — продолжал Эменбергер, взволнованно глядя на больного. — Вы — праведник, дайте мне ответ.

Возможно, ваше кредо очень сложно, — сказал Эменбергер, поскольку Берлах продолжал молчать, и подошел к постели старика. — Может быть, у вас самые заурядные и тривиальные взгляды на жизнь. Скажите же: «Я верю в справедливость и в человечество, которому должна служить эта справедливость. Во имя ее, и только во имя ее я, старый и больной человек, не побоялся приехать в Зоненштайн, не думая о славе, о своем триумфе, триумфе над другими». Скажите же это — и вы свободны. Это кредо удовлетворит меня, и я буду думать, что оно равноценно моему.

Старик молчал.

— Возможно, вы не верите, что я вас отпущу? — спросил Эменбергер. — Ну, рискните же сказать, — призывал комиссара врач. — Расскажите о своем кредо, если даже не верите моим словам. Допустим, вы можете спастись, если у вас есть своя собственная точка зрения на жизнь. Возможно, у вас остался только один шанс спасти не только себя, но и Хунгертобеля. Еще есть время позвонить ему. Вы отыскали меня, а я — вас. Когда-нибудь моя игра будет кончена, когда-нибудь я просчитаюсь. Почему бы мне не проиграть? Я могу вас убить и могу освободить, а это означает мою смерть. Я достиг точки, на которой могу обращаться с собой, как с посторонним лицом. Я могу себя уничтожить, могу сохранить.

Он замолчал и внимательно посмотрел на комиссара.

— Что бы я ни делал, разве можно достичь более высокого положения? Достичь этой точки Архимеда — величайшее, чего может добиться человек. Единственный смысл и бессмыслица этого мира — мистерия мертвой материи, постоянно порождающей жизнь и смерть. Однако — во мне говорит порочность — ваше освобождение я обусловливаю маленьким условием. Вы должны предъявить кредо, по значимости равное моему. Ваше кредо! Ведь вера человека в добро не менее сильна, чем в зло! Говорите! Ничто меня так не позабавит, как возможность взглянуть на собственное уничтожение.

В ответ только тикали часы.

— Скажите же хоть во имя справедливости. Ваше кредо? Ваша вера? — закричал врач.

Старик продолжал лежать, вцепившись руками в одеяло.

Напряженное лицо Эменбергера, внимательно следившее за каждым движением комиссара, побледнело и обрело былое равнодушие, только покрасневший шрам над правой бровью продолжал подергиваться. Вдруг он весь, как от отвращения, содрогнулся и устало вышел из комнаты. Дверь за ним тихо закрылась, и комиссар остался один в сверкающей голубизне палаты, наедине с часами, тиканье которых совпадало с ударами сердца.

Детская песенка

Берлах лежал и ждал смерти. Время шло, стрелки двигались, сходились и снова расходились. Половина первого, десять минут второго, половина третьего. Палата была недвижима — мертвое помещение, освещенное голубым светом, часы, шкафы со странными инструментами за стеклом, в которых неясно отражались лицо и руки Берлаха, белый операционный стол, картина Дюрера с могучим окаменевшим конем, металлические жалюзи за окном и пустой стул, повернутый к старику спинкой. Все мертвое, кроме часов.

Настало три часа; стало четыре. До старика, лежавшего без движения на металлической постели, не доносилось ни шороха, ни стона, ни речи, ни крика. Казалось, внешний мир перестал существовать, больше не было Земли, вращающейся вокруг Солнца, не было города. Ничего не было, кроме зеленоватого круглого циферблата со стрелками, изменявшими свое положение. Половина пятого, без двадцати пяти пять, без тринадцати пять, пять часов четыре минуты, пять часов шесть минут. Берлах с трудом приподнялся. Он позвонил раз, два раза, много раз. Он ждал. Может быть, удастся еще раз поговорить с медсестрой Клэри. Может быть, его спасет случай. Он с огромным трудом повернулся и упал с постели. Комиссар долго лежал на красном ковре, а над ним тикали часы и по кругу двигались стрелки: без тринадцати шесть, без двенадцати шесть, без одиннадцати. Он медленно пополз к двери, достиг ее и пытался подняться, однако упал, попытался второй раз, третий, пятый. Все напрасно! Он стал царапать дверь, поскольку стучать кулаком не мог. «Как крыса», — подумал он. Немного полежав, он пополз обратно, поднял голову и посмотрел на часы. Шесть часов десять минут.

— Еще пятьдесят минут, — произнес он так громко и отчетливо в тишине, что испугался сам.

Комиссар хотел вернуться в постель, однако почувствовал, что сделать этого не в силах. Вот так он и лежал перед операционным столом и ждал. Вокруг него в комнате находились шкафы, кровать, стол, часы. Да, те самые часы, как сгоревшее над миром Солнце, тикающий божок, механизм в виде лица без рта, без глаз, без носа, с двумя морщинами, расходящимися и сходящимися. Без двадцати пяти, без двадцати двух, без двадцати одной, без двадцати… Время шло и шло в неудержимом тиканье часов. Берлах приподнялся и прислонился спиной к операционному столу; старый больной человек, одинокий и беспомощный. Он успокоился. Сзади него были часы, перед ним — дверь. Он глядел, смирившись со своей судьбой, на этот прямоугольник, через который войдет тот, кто медленно и спокойно убьет его, делая разрез за разрезом блестящими ножами. Время, тиканье часов было теперь в нем, и ему не нужно было теперь оборачиваться; он точно знал, что осталось ждать четыре минуты, три, две… Он стал считать секунды, совпадавшие с ударами его сердца. Еще сто, еще шестьдесят, еще тридцать. Он считал побелевшими, бескровными губами, глядя на живые часы — на дверь. Точно в семь она открылась одним рывком, как темный провал, как распахнутая пасть, в сумеречном свете угадывалась огромная фигура, однако это был не Эменбергер. Комиссар услышал детскую песенку, исполняемую насмешливым хриплым голосом:

Ганс был мальчиком отважным,

В лес отправился один…

В дверях стоял Гулливер, могучий и широкий, в разорванном сюртуке, свисавшем с сильного тела.

— Приветствую тебя, комиссар, — сказал великан, прикрыв дверь. — Наконец-то я отыскал печального рыцаря без страха и упрека, отправившегося на борьбу со злом, сидящего перед операционным столом, очень похожим на тот, на котором лежал я в Штутхофе. — Он поднял комиссара, как ребенка, на руки и положил в постель. — Пропустим по стаканчику, — сказал он, доставая из кармана сюртука бутылку и две стопки. — Водки у меня на этот раз нет, — сказал гигант, наполняя их и садясь на край постели старика. — Этот картофельный шнапс я украл где-то в Эментале в темном и заснеженном крестьянском доме. Это ничего. Мертвеца не упрекнут за то, что он под прикрытием тумана и ночи собирает в виде пропитания дань с живых. — Он поднес стопку к губам старика, и тот отпил.

Берлах сразу почувствовал, что это взбодрило, хотя и подумал, что опять поступил вопреки советам врачей.

— Гулливер, — прошептал он, ощупывая руку пришельца, — как ты узнал, что я нахожусь в этой проклятой мышеловке?

Вы читаете «Подвиг» 1968 № 04
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату