Арройосе… И там он тоже был у нее с визитом.
Оба замолчали. Все эти годы ни тот, ни другой ни разу не упомянули имени Марии Монфорте. Вначале, когда Афонсо да Майа уединился в Санта-Олавии, он был одержим страстным желанием отнять у Марии дочь, которую она увезла с собой. Но в то время никто не знал, куда скрылась Мария с князем, и ни пособничество дипломатических миссий, ни щедро оплачиваемые усилия полицейских сыщиков Парижа, Лондона и Мадрида так и не смогли обнаружить «звериную берлогу», как в то время выражался Виласа. По всей вероятности, оба они проживали под чужими именами; и, будучи натурами, склонными к скитальческому образу жизни, кто знает, не затерялись ли они где-нибудь в Америке, Индии или других еще более экзотических странах? Афонсо да Майа, обескураженный тщетными поисками беглецов и целиком ушедший в заботы о внуке, превращавшемся в красивого, крепкого мальчика и служившем для деда постоянным источником нежной радости, мало-помалу забыл о Марии Монфорте и о своей внучке, столь далекой и неведомой ему, которую он никогда не видел и едва знал по имени. И вот теперь Мария Монфорте объявилась в Париже! А его несчастный Педро умер из-за нее! И Карлос, спящий в своей кроватке, не знает, что у него есть мать!
Афонсо да Майа покинул кресло и, опустив голову, медленно и тяжело прохаживался по библиотеке. За столом при свете лампы Виласа просматривал одну за другой бумаги из своего портфеля.
— Она в Париже с итальянцем? — раздался голос Афонсо из темного угла комнаты.
Виласа, оторвавшись от бумаг, ответил: — Нет, сеньор, она там с тем, кто ее содержит.
Афонсо, ничего не сказав, подошел к столу, и Виласа подал ему сложенный лист бумаги со словами:
— Все это слишком важно, сеньор Афонсо да Майа, и я не хочу полагаться на свою память. И потому я попросил Аленкара — он превосходный юноша — изложить письменно все, что он мне рассказал. Вот вам его свидетельство. Вряд ли я знаю больше, чем здесь написано. Можете прочесть…
Афонсо развернул сложенные два листа. В них была заключена нехитрая история, которую Аленкар, автор «Голосов Авроры», блиставший стилем в «Элвире», разукрасил цветами и золотой бахромой, словно часовню в день праздника.
Однажды вечером, покидая Мэзон д'Ор, он увидел Марию Монфорте, выходящую из кареты: ее сопровождали двое мужчин в белых галстуках; Мария и Аленкар узнали друг друга, но на мгновенье заколебались, не отваживаясь признаться в этом, и молча стояли на тротуаре под газовым фонарем. Мария оказалась более решительной и, смеясь, протянула Аленкару руку; она пригласила Аленкара навестить ее и дала ему адрес, говоря, что следует спросить мадам де л' Эсторад. И наутро, у себя в будуаре, Мария долго рассказывала ему о своей жизни: три года она провела в Австрии, в Вене, с Танкредо и отцом, который присоединился к ним и, как это было и в Арройосе, вечно тушевался где-нибудь в уголку, оплачивая туалеты дочери и нежно похлопывая по плечу ее возлюбленного, как прежде похлопывал мужа. Затем они переехали в Монако, и вот там, повествовал Аленкар, «разыгралась мрачная любовная драма, о которой Мария поведала мне недостаточно внятно», и неаполитанец был убит на дуэли. Отец Марии умер в том же году; после его смерти выяснилось, что от всего его богатства остались лишь несколько жалких тысяч эскудо и обстановка венского особняка: старик не жалел денег, чтобы окружить дочь роскошью, остальное поглотили постоянные переезды и страсть Танкредо к игре в баккара. Какое-то время Мария провела в Лондоне, а затем перебралась в Париж вместе с господином л' Эсторад, игроком и бретером; он дурно с ней обращался и вскоре бросил ее, оставив в наследство это имя — л' Эсторад, которое ему было уже не нужно, поскольку он сменил его на более звучное — виконт де Мандервиль. И тогда она, оказавшись в бедности, красивая, безрассудная, экзальтированная, вынуждена была сделаться одной из тех женщин, чей образ, как писал Аленкар, «столь возвышенно и поэтически воплощен в бледной Маргерит Готье, прекрасной Даме с камелиями, призывающей нас даровать прощение сим несчастным созданиям, столь много любившим и страдавшим». И далее поэт заключал: «Она все еще очень красива, но появятся морщины, и что тогда увидит она перед собой? Сухие и обагренные кровью розы ее супружеского венца. Я вышел из раздушенного будуара Марии с истерзанной душой, мой дорогой Виласа! Я думал о нашем бедном Педро, который покоится под лучами луны среди кипарисов. И, подавленный жестокостью жизни, я вынужден был искать забвения на Бульваре за рюмкой абсента».
Афонсо да Майа, дочитав, отшвырнул письмо, возмущенный не столько гнусными подробностями изложенной в нем истории, сколько его слащавой сентиментальностью.
И принялся вновь ходить взад и вперед по комнате, в то время как Виласа благоговейно сложил письмо, которое он перечитывал много раз, восторгаясь чувством, стилем, совершенством каждой строки.
— А малышка? — спросил Афонсо.
— О ней ничего не известно. Аленкар не говорил с Марией о дочке, он ведь даже не знает, что она ее увезла с собой. И никто в Лиссабоне этого не знает. Все были ошеломлены случившимся и о девочке как-то совсем забыли. Я-то думаю, что малышка умерла. В противном случае, вот послушайте-ка мои доводы… Если бы девочка была жива, мать могла бы потребовать часть имущества, причитающуюся дочери как законной наследнице… Она ведь знает, что вы богаты, а в жизни подобных женщин бывают дни — и нередко, — когда в доме нет ни гроша… Она бы уж наверняка не дала нам покоя, домогаясь денег на воспитание дочери и на ее содержание… Щепетильность ей не свойственна. И ежели она так не поступила, значит, девочки нет на свете. Как вы полагаете?
— Может быть, — ответил Афонсо. И добавил, остановясь перед Виласой, который снова, треща косточками пальцев, погрузился в созерцание угасающих в камине углей: — Может быть… Будем считать, что они умерли обе, и не станем больше говорить об этом.
Пробило полночь, и мужчины разошлись по своим спальням. И за все те дни, что Виласа провел в Санта-Олавии, он больше ни разу не произнес имени Марии Монфорте.
Но накануне отъезда управляющего в Лиссабон Афонсо поднялся к нему в комнату, чтобы передать младшему Виласе пасхальный подарок Карлоса — булавку для галстука с великолепным сапфиром, и заговорил, прерывая растроганного Виласу, рассыпавшегося в благодарностях:
— А теперь о другом, Виласа. Я тут подумал и решил написать моему кузену Андре Норонье, который, как вы знаете, живет в Париже, и попросить его увидеться с этой особой и предложить ей десять или пятнадцать тысяч эскудо, если она согласится отдать мне девочку… В том случае, разумеется, если та жива… Я хотел бы, чтобы вы узнали у Аленкара, как найти эту женщину в Париже.
Виласа ничего не ответил, занятый тем, чтобы понадежнее спрятать на дне чемодана среди рубашек футляр с драгоценной булавкой. Покончив с этим, он выпрямился и устремил взгляд на Афонсо, задумчиво почесывая бороду.
— Что вы об этом думаете, Виласа?
— Думаю, что это рискованно.
И Виласа поделился своими опасениями. Девочке пошел тринадцатый год. Она уже взрослая, у нее сложился нрав, выработалась натура, быть может, и определенная манера поведения… Она не говорит по- португальски. Она будет тосковать о матери… Вы, сеньор Афонсо, введете в дом чужестранку…
— Вы правы, Виласа. Но ее мать — продажная женщина, а в девочке течет моя кровь.
В эту минуту Карлос, чей голос призывал в коридоре дедушку, вбежал в комнату, весь растрепанный и красный как гранат. Браун нашел маленького совенка! Пусть дедушка пойдет посмотреть на него, он, Карлос, искал дедушку по всему дому… Совенок потешный, просто умереть можно со смеху… Крохотный и ужасно безобразный: весь голый и с огромными глазищами! И мы знаем, где его гнездо…
— Идем скорее, дедушка! Скорее, надо положить его обратно в гнездо, а то мама-сова испугается. Браун кормит совенка оливковым маслом. Виласа, идем посмотрим! Дедушка, ну, ради бога! Он такой забавный! Да скорее же, сова может его хватиться!
Но, видя, что дедушка лишь слабо улыбается, ничуть не обеспокоенный страхами мамы-совы, мальчик в нетерпении бросился, хлопнув дверью, вон из комнаты.
— Какое доброе сердечко! — воскликнул растроганный Виласа. — Так тревожиться из-за того, что сова будет горевать о своем птенце! А его собственной матери и горя мало! Я всегда говорил, что она — хищница!
Афонсо печально пожал плечами. Они уже вышли в коридор, когда, задержавшись на мгновенье, Афонсо тихо проговорил: