рыцарских орденах. Вот откуда всплыл злосчастный Бафомет.

– Оттуда, оттуда, – громко подтвердил Валя, – если кто и подвергал нашего Славу тайному внушению, то это мог быть только сэр Вальтер Скотт, давно покойный.

– Я не понимаю, о чем вы? – жалобно пробормотал Линицкий.

– Тебе и не надо понимать, – успокоил его Бокий, – ты лежи, выздоравливай. Валя, пойдем, ты мне нужен. Михаил Владимирович, всего доброго.

Линицкий не мог слышать всего разговора, то и дело отключался, проваливался в сон, но даже то, что он успел уловить, сильно взволновало его.

– Я не люблю Вальтера Скотта, – сказал он, когда они с профессором остались вдвоем, – в гимназии я читал Купера и Конан Дойля. Потом, в старших классах и в университете, увлекся Дарвином, Марксом, Плехановым. Они на меня влияли сильно. Скажите, пока тут никого нет, что все-таки я бормотал под гипнозом?

– Ничего вразумительного. К тому же я вас оперировал, был занят вашей язвой.

– Вы спасли мне жизнь, значит, теперь несете определенную ответственность. Кроме вас, никто мне правды не скажет.

– Вячеслав Юрьевич, вам категорически нельзя сейчас нервничать. Смотрите, у вас пульс частит. После операции нужен полный покой.

– Не будет мне покоя. Мне снятся кошмары. Но это вовсе не сны. Это моя реальная, проклятая юность. Я делал бомбы, изящные, миниатюрные, они помещались в дамский ридикюль. Я делал их из того, что продается в любой аптеке и бакалейной лавке. Я упаковывал их оригинально, в красивую подарочную бумагу с лентами, в музыкальные шкатулки, в большие пасхальные яйца из разукрашенного папье- маше.

– Не надо, Вячеслав Юрьевич, – сказал профессор и вытер платком мокрое лицо Линицкого, – пожалуйста, не надо. Даже если все это правда, вы нашли самое неподходящее время вспоминать. Вы слишком слабы сейчас.

– При чем тут слабость? Именно сейчас я начинаю кое-что понимать. Я могу заглянуть в лицо своим ночным кошмарам.

– Кошмары бывают у всех. Вряд ли стоит заглядывать им в лицо, особенно сейчас, когда вы так слабы и уязвимы.

– Нет. Я должен. После операции что-то произошло со мной. Словно какой-то отмерший орган ожил, стал чувствительным. Скажите, вы, опытный врач, где, в каком органе находится совесть?

– Не знаю. Но уж точно не в желудке.

– Перестаньте. Это не смешно. Объясните мне, как мог я, католик, поверить, что убийство – благое дело? Лишить жизни офицера охранки, судебного чиновника, обычного городового – подвиг.

– Разве вы не отказались от веры, когда пошли в революцию? – мягко спросил Михаил Владимирович.

– Наоборот, я пошел именно потому, что идеи равенства, братства казались мне совершенно христианскими. Ореол тайны, опасности, избранности. Мне казалось, мы похожи на первых христиан среди римских язычников. Я легко мог пожертвовать собственной жизнью, и постепенно чужая жизнь тоже потеряла для меня ценность. Бомба, спрятанная в элегантных настольных часах, была моим шедевром. Часы, любимая игрушка жандармского полковника, графа Кольчинского, стояли у него в кабинете. И вот однажды сломались. Лакей принес их в мастерскую, немного поболтал с красивой дочкой часовщика. Она была из наших. Полковника мы давно уж наметили к уничтожению, но не знали, как подступиться. А тут такой замечательный случай. Лакей рассказал, что их сиятельство всегда самолично изволят заводить часы. Механизм должен был сработать от нескольких поворотов ключика. Кто мог представить, что ключик станет вертеть не полковник, а его шестилетний внук?

В палату заглянул фельдшер, позвал Михаила Владимировича на вечерний обход, но профессор сказал, что не может оставить больного. Он больше не перебивал Линицкого, только плотнее прикрыл дверь.

– Благодарю вас, – пробормотал Линицкий, – простите, что отнимаю время.

– Ничего, Вячеслав Юрьевич, я понимаю, вам необходимо выговориться.

– Да, иначе, кажется, взорвусь изнутри. Знаете, что самое поразительное? Дочь часовщика заявила мне, что все к лучшему, ибо из внука полковника мог вырасти только враг. Но даже это не отрезвило меня. Я счел нормальным, когда она скрылась, предоставив жандармам арестовать ее отца и двух подмастерьев, которые ни в чем не были виноваты. Ее жизнь имела большую ценность, поскольку она была борцом за правое дело, а они бесполезными обывателями. Я не попал в круг подозреваемых. Меня берегли, я тоже считался ценностью, поскольку делал отличные бомбы. И ничего, совершенно ничего не чувствовал.

– Но все-таки кошмары мучили вас, – напомнил Михаил Владимирович.

– Более всего меня мучил страх нарушить клятву.

– Вы помните, кому и в чем клялись?

– Смутно. Хранить верность своим товарищам, великому делу освобождения трудящихся. Быть беспощадным к врагам, эксплуататорам, угнетателям. Не понимаю, как этот банальный набор слов сделался для меня святее молитвы? Почему, ради чего я стал убийцей дюжины людей, в том числе шестилетнего ребенка?

– Слово «Бафомет» вам знакомо?

Линицкий болезненно сморщился.

– Нет. Я не мог повторять его в бессознательном состоянии, никак не мог. Я услышал его впервые только здесь, сейчас, и понятия не имел, что это, пока вы не рассказали о тамплиерах.

* * *

Москва, 2007

«Старик врет. Издевается. Морочит голову мне, как всегда, – думал Кольт, помешивая кофе в медной турке, – или боится сглазить. Да, я бы тоже боялся. Я бы тоже. А ведь если бы я в тот день явился сюда немного раньше, для меня все могло быть уже позади».

От этой мысли у него сжался желудок, заныло сердце, и он чуть не обварил руку, когда снимал с плиты турку. Если бы не затянувшиеся переговоры с Тамерлановым, он уже получил бы свою долгожданную порцию, и сейчас время пошло бы для него в ином направлении. И уж точно не было бы тоски, растерянности, усталости.

Петр Борисович достал из буфета кофейные чашки, положил печенье в вазочку и вдруг почувствовал, как входит игла во вздутую вену локтевого сгиба.

Он застыл с подносом в дверном проеме. Он ясно увидел лица Сони, Савельева, Зубова, самого себя со стороны и вообще всю сцену. Даже голоса зазвучали, словно вспыхнул трехмерный экран, открылось окно в другую, условную реальность. Кольт оказался одновременно участником и зрителем этого сна наяву. За мгновение он прожил то, чего никогда не было.

Соня приготовила раствор для старика. Одна доза. Только одна. В конце концов, кто тут главный? Кто оплачивает все это сомнительное предприятие?

– Я! Мне! – повторял Кольт и не слушал возражений.

– Не надо, Петр Борисович, пожалуйста, – она умоляла его, но он не мог остановиться, он взял у нее шприц и сам ввел себе препарат.

Да, пожалуй, он поступил бы именно так, вопреки всем уговорам. А старик теперь бы покоился на Востряковском кладбище, потому что без препарата он бы ни за что не выкарабкался. Земельный участок давно оплачен, обнесен красивой чугунной оградкой.

Поднос дрогнул, жалобно звякнули чашки, турка медленно поползла к краю. Кольту стало нестерпимо жарко, голова взорвалась болью, такой пронзительной, что потемнело в глазах. Он испугался, что сейчас упадет, уронит поднос, однако этого не случилось. Он продолжал стоять с подносом в руках, и чашки больше не звенели, турка не двигалась. Боль утихла, словно страница перевернулась, в голове сухо прошелестело воспоминание о каком-то Лоте и его жене, которая оглянулась и застыла соляным столпом. Вот так же и он застыл, чтобы перед ним до конца доигралось воображаемое действо.

Жар сменился холодом. Петр Борисович увидел собственный смутный неподвижный силуэт издалека, откуда-то сверху. Во мраке он мог разглядеть свое лицо, удивительно похорошевшее. Лоб стал выше, глаже, нос заострился. Черты утончились, облагородились. Глаза были закрыты. Ворот белоснежной крахмальной сорочки аккуратно облегал шею. «Что? Что со мной?»

Вы читаете Небо над бездной
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

2

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату