представителей Великобритании в Петроград, торг с правительством Китая о выдаче белогвардейцев, налоги, проблемы Северного Кавказа, прошение японского корреспондента о личном интервью. Вождь исписывал горы бумажных клочков, в своей обычной манере, со множеством подчеркиваний, скобок, кавычек, с вкраплениями латыни, с жирными обводами отдельных слов, с кривыми шеренгами восклицательных знаков и непременными коммунистическими приветами в конце каждого послания. Читал телеграммы, подписывал документы, при этом слушал докладчиков и следил за дисциплиной аудитории, грубо обрывал посторонние разговоры, орал, требуя внимания и тишины.
В таком ритме проходила неделя, и вдруг он падал прямо в кремлевском коридоре. Отнималась нога. Он убеждал всех, что просто отсидел ее на заседании. Немудрено при его манере присаживаться не на стул, а на какую-нибудь ступеньку, приступочку и, скрючившись, писать на коленке. Он изо всех сил оттягивал момент, когда соратники поймут, насколько серьезно он болен.
Поездка Федора в Германию была связана именно с этой болезнью. Агапкину надлежало встретиться с неким немецким доктором, подробно описать ему симптомы и выслушать, что он скажет. Имя и адрес доктора Бокий не назвал, сказал, что Федор получит всю информацию, когда сядет в поезд.
Официальной целью командировки считалась покупка новейших дорогих лекарств для кремлевской аптеки. Бокий несколько раз повторил, что никому, даже Михаилу Владимировичу, нельзя говорить, зачем он едет на самом деле.
– Владимиру Ильичу можно сказать? – спросил Федор.
– Только если он сам заведет разговор об этом, – ответил Бокий.
Но вождь о командировке не произнес ни слова, словно вовсе не знал о ней.
– Ну, как там поживает злодейская пуля? – спросил он с глухим смешком, когда Федор прощупывал твердую липому над правой ключицей.
– Все так же, Владимир Ильич. Размер и консистенция не меняются.
Федору очень хотелось забыть тридцатое августа восемнадцатого года, жуткий спектакль с покушением и все, что за ним последовало. Но вождь не давал забыть. Липома, по молчаливому согласию испуганных врачей признанная застрявшей под кожей злодейской пулей, очень беспокоила Ленина. Ему казалось, что она растет. Он опасался, что она может переродиться в злокачественную опухоль. Всякий раз, когда речь заходила об этой «пуле», Федор пытался уловить в голосе, в глазах вождя нечто похожее на раскаяние. Сейчас нервный глухой смешок показался ему очевидной попыткой скрыть смущение.
Застегивая сорочку, Ильич вдруг перешел на французский. В последнее время он читал французские медицинские справочники и учебники, ему удобней было пользоваться французской терминологией.
– Что такое обсессии? – спросил он.
– Осада, блокада. Кажется, это общее определение для целого ряда навязчивых состояний. Непроизвольные мысли, воспоминания, фобии, тягостные, болезненные. Их объединяет то, что они приходят как будто извне и от них невозможно избавиться, – медленно, тоже по-французски произнес Федор.
– Да, именно так, – кивнул Ленин, – песенка моя спета, роль сыграна. Молчи, не утешай. Наизусть знаю все, что ты скажешь.
За обедом никого чужого не было. Надежда Константиновна и Мария Ильинична мрачно молчали. Вероятно, поссорились, это случалось часто. Вождь с аппетитом ел гречневую кашу и вдруг, отодвинув тарелку, произнес, ни к кому не обращаясь:
– Конечно, мы провалились. Мы думали осуществить новое коммунистическое общество по щучьему велению. Но это вопрос десятилетий и поколений.
– Володя, это не ты, это болезнь в тебе говорит, – сурово заметила Крупская, не поднимая глаз от тарелки.
– Надя, дорогая, болезнь говорить не может, – вождь хмыкнул, – как раз наоборот, болезнь скоро заставит меня молчать. Но пока я владею речью, позволь мне выражать свои мысли и чувства так, как мне угодно.
– Тебе угодно нести вреднейший, опаснейший контрреволюционный антимарксистский бред! – Крупская вскинула голову. – Ты говоришь как враг, Володя, опомнись!
Из-за пучеглазия взгляд ее всегда казался гневным или испуганным, но сейчас она сощурила глаза и стала совсем на себя не похожа. Что-то настороженное, даже враждебное появилось в ней. Пухлые губы стянулись в нитку, щеки набрякли, задрожали, налились свекольным цветом. Ильич как будто не заметил этого, спокойно продолжал:
– Не надо врать себе, Надя. Да, чтобы партия не потеряла душу, веру и волю к борьбе, мы должны изображать перед ней возврат к меновой экономике, к капитализму как некоторое временное отступление. Но себе врать не надо. Себе мы должны отдать отчет. Попытка не удалась.
– Почему? Объясни почему? – Крупская не повышала голоса, но казалось, что она кричит. – Мы взяли власть и почти пять лет удерживаем ее. Мы победили в Гражданской войне. Мы строим новое государство, новое общество, выводим новую породу совершенного человека, свободного труженика.
– Брось, Надя, – Ленин поморщился и махнул рукой. – Взяли, победили! Какой ценой? Ради чего? Мы сами не знаем, что строим и какую породу выводим. Так вдруг переменить психологию людей, навыки их вековой жизни нельзя. Можно попробовать загнать население в новый строй силой, но вопрос еще, сохранили бы мы власть в этой всероссийской мясорубке.
Повисла тишина. Крупская продолжала смотреть на мужа, но больше не щурилась. Глаза выкатились из орбит, губы задрожали.
– Володя, перестань, пожалуйста, – прошептала она, закрыла лицо руками и прогудела сквозь ладони: – Володя, мне страшно.
Мария Ильинична, все это время молчавшая, вдруг встала, резко отодвинула стул и вышла.
– Мане тоже страшно. Всех я напугал, – вождь виновато вздохнул и как ни в чем не бывало опять принялся за кашу.
Федор есть не мог. Он застыл и слушал. В очередной раз Ильич ясно и недвусмысленно признавал свое полное фиаско.
«Что же это? – думал Федор. – Прозрение, раскаяние?»
Очень хотелось ответить: да. Но Федор отлично понимал, что завтра вождь будет говорить и делать нечто совершенно противоположное сегодняшним разумным печальным речам.
Михаил Владимирович еще в восемнадцатом заметил, что есть два отдельных существа. Чудовище Ленин и человек Ульянов. Чудовище использует человека в своих планетарных целях, и скоро от Ульянова останется только мертвая оболочка. Медицина бессильна. Возможно, очень давно ребенка Ульянова сумел бы спасти какой-нибудь старец, святой чудотворец, отчитать по церковному канону, изгнать беса. Но не случилось. А теперь уж поздно.
«Нет. Не прозрение, не раскаяние. Игра. Человек изредка дразнит чудовище, играет в непокорность, – подумал Федор. – Крупская знает, потому такая бурная реакция. Конечно, она никогда, даже про себя, не произнесет слово «бес». Воинствующая атеистка, она называет то, что сидит в ее муже, идеей, доктриной, великим учением. Но слова не меняют сути».
Федор низко опустил голову и разглядывал тонкую затейливую мережку на скатерти. Рядом стоял пустой стул Марии Ильиничны. Вождь был прав, когда сказал: «Мане тоже страшно». Да, страшно, однако по- другому, не так, как Крупской. В отличие от жены, сестра сохранила остатки нравственного чувства и здравого смысла. Для жены слова вождя крамола, ересь. Для сестры они правда. Она давно уж все поняла, но панически не желает признавать и формулировать.
За столом опять воцарилась тишина. Ее нарушил лишь шорох газеты, которую демонстративно развернула Крупская. Ильич, покончив с кашей, кликнул горничную, попросил чаю. Федор все так же сидел, опустив голову, не мог шевельнуться и вдруг кожей почувствовал пристальный взгляд Крупской. Она смотрела на него из-за газетной страницы. Когда он поднял лицо и встретился с ней глазами, она спокойно произнесла:
– Федя, голубчик, пожалуйста, разыщите Марию Ильиничну. Ей уже два дня нездоровится. Нам с Володей не признается, что у нее болит. Может, с вами поделится?
Федор нашел ее на балюстраде. Она курила, кутаясь в старушечью теплую шаль, и даже не повернула головы, когда он подошел и встал рядом.
– Владимиру Ильичу значительно лучше, – сказал он, глядя на грубый курносый профиль.